Художник из 50х (СИ) - Симович Сим
«Все спешат куда-то, — размышлял художник, наблюдая за прохожими. — У каждого своя цель, свои заботы. Этот мужчина опаздывает на службу и поглядывает на часы. Та женщина несёт авоську — наверное, в очередь за хлебом. А вон школьник бежит с портфелем — боится опоздать к первому уроку».
Воронок плавно поворачивал с улицы на улицу, и Гоги думал о том, как странно устроена жизнь. Вчера он сидел в своём бараке, рисовал облачных лошадей и был свободен. Сегодня едет на Лубянку с иллюстрациями к детской сказке — и тоже свободен. Потому что понял простую истину: двум смертям не бывать, а одной не миновать.
«Умер уже однажды, — подумал он, вспоминая больничную палату 2024 года. — Алексей Михайлович Воронцов скончался от рака. А Георгий Валерьевич Гогенцоллер прожил лишние несколько месяцев. Всё остальное — бонус».
Солнце поднималось выше, освещая Москву мягким светом. Где-то там, в одном из бараков, Нина развешивает бельё и думает о нём. Где-то Пётр Семёнович идёт на завод и ворчит на начальство. Где-то Марья Кузьминишна варит суп и планирует, как потратить зарплату.
Жизнь продолжается. Течёт, как вода в реке, огибая камни и препятствия, но неизменно двигаясь к морю.
— Скоро приедем, — сказал сидящий рядом чекист.
— Хорошо, — ответил Гоги и подумал о том, что сегодня хороший день для приговора. Солнечный, тёплый. Если что — умирать при такой погоде не страшно.
Воронок свернул на знакомую улицу. Впереди показались стены Лубянки — серые, неприступные, равнодушные к человеческим судьбам. Но и они были просто камнями, сложенными людьми. Ничего особенного.
«Интересно, — подумал художник, — понравятся ли Берии мои воины-месяцы? Или он предпочёл бы что-то более традиционное?»
Машина остановилась. Дверца открылась, и Гоги степенно вышел, держа иллюстрации под мышкой. Утро было прекрасным — свежим, наполненным ароматом липы и обещанием нового дня.
Кто знает, быть может, этот день станет последним. А может — первым днём новой жизни. В любом случае, он будет таким, каким должен быть.
И это тоже было своего рода свободой.
Глава 14
Тяжёлая дверь захлопнулась за спиной с металлическим лязгом, и Гоги оказался в мире коридоров. Бесконечных, одинаковых, пропитанных запахом карболки и страха. Конвоир шёл впереди — невысокий лейтенант с лицом канцелярской крысы, шаги его гулко отдавались от кафельного пола.
— За мной, — бросил он через плечо, даже не оборачиваясь.
Коридор тянулся, словно кишка, освещённый тусклыми лампочками под железными колпаками. По стенам — двери, двери, двери. Каждая с номером, каждая за собой скрывает чью-то судьбу. Кто-то там сейчас сидит, ждёт, надеется или уже давно отчаялся.
Каблуки конвоира цокали по полу с механической регулярностью. Цок-цок, цок-цок. Как метроном, отсчитывающий последние минуты чьей-то жизни. Гоги шёл следом, держа иллюстрации под мышкой, и думал о том, что этот звук будет преследовать его до конца дней — сколько бы их ни осталось.
Свернули направо. Ещё один коридор — такой же серый, такой же бесконечный. На стенах портреты — Ленин, Сталин, какие-то неизвестные Гоги партийные деятели с каменными лицами. Все смотрели в одну точку, куда-то поверх голов смертных, в светлое будущее, которое почему-то всегда оказывалось за горизонтом.
— Стой, — лейтенант остановился возле массивной двери с табличкой. — Жди здесь.
Возле двери стояла скамейка — узкая, неудобная, явно предназначенная не для комфорта, а для того, чтобы напомнить ожидающему о его положении. Гоги сел, положив иллюстрации на колени.
Лейтенант скрылся за дверью, и художник остался один в коридоре.
Тишина здесь была особенная — не обычное отсутствие звуков, а что-то плотное, давящее. Словно воздух стал гуще и неохотно пропускал любые шорохи. Где-то далеко тикали часы, где-то скрипнула дверь, где-то прошлёпали чьи-то шаги — но всё это доносилось словно из другого мира.
Гоги сидел и ждал. Минуты тянулись, как смола. Он попытался сосчитать плитки на полу, но сбился. Попробовал вспомнить стихи Есенина — и не смог сосредоточиться. Мысли разбегались, как напуганные мыши.
Прошёл час. Или два. Время здесь текло по своим законам — медленно, мучительно, с остановками. Гоги начал понимать, что ожидание — тоже часть наказания. Возможно, самая изощрённая часть.
В коридоре появился новый посетитель — мужчина средних лет в помятом костюме. Его провели мимо, и Гоги поймал его взгляд — полный такого отчаяния, что стало неловко. Человек шёл как на плаху, и знал об этом.
«А я? — подумал художник. — Иду ли я на плаху?»
Странно, но страха не было. Была лишь усталость — глубокая, костная, накопившаяся за все эти месяцы жизни в чужом теле, в чужом времени. Усталость от постоянного напряжения, от необходимости притворяться, от бесконечного балансирования на грани.
Лампочка над головой вдруг моргнула и погасла. Коридор стал ещё более мрачным. Где-то вдалеке хлопнула дверь, и звук покатился по стенам эхом, постепенно затихая.
Гоги посмотрел на свои иллюстрации. Даже здесь, в этом месте, где ломали людские судьбы, его месяцы-воины смотрели гордо и непреклонно. Январь-атаман не склонил головы перед обстоятельствами. Март-самурай держал руку на рукояти сабли. Они были готовы к любому исходу.
«Как и я», — подумал художник.
Дверь кабинета скрипнула, и появился лейтенант.
— Заходи, — сказал он безразличным тоном. — Тебя ждут.
Гоги встал, поправил иллюстрации под мышкой и шагнул к двери. За ней ждала встреча с человеком, одним словом способным решить его судьбу.
Но он больше не боялся. Страх остался где-то в том коридоре, растворился в тишине и сером свете умирающих лампочек.
Дверь открылась беззвучно, и Гоги переступил порог кабинета. Первое, что поразило — размер. Потолки уходили ввысь, словно в соборе, а окна занимали почти всю стену. За массивным столом красного дерева сидел Лаврентий Павлович — небольшого роста, в тёмном костюме, с лицом, которое могло принадлежать провинциальному банковскому служащему, если бы не глаза. Глаза были другими — холодными, оценивающими, привыкшими видеть людей насквозь.
— Проходите, садитесь, — Берия указал на кресло напротив, не поднимая головы от бумаг.
Гоги сел, положив иллюстрации на колени. На столе стоял сервиз — дорогой, грузинской работы, с золотой отделкой. Рядом блюдо с восточными сладостями — чурчхела, пахлава, что-то ещё, чего художник не узнал. Аромат кавказского чая наполнял кабинет, смешиваясь с запахом кожаных переплётов и дорогого табака.
Берия перевернул страницу, что-то пометил карандашом, затем наконец поднял глаза. Взгляд его скользнул по Гоги — быстро, профессионально, словно сканируя.
— Покажите.
Художник встал, подошёл к столу и аккуратно разложил иллюстрации. Двенадцать листов легли веером — каждый месяц смотрел со страницы, как живой воин времени.
Берия откинулся в кресле и начал рассматривать. Лицо его оставалось абсолютно невыразительным — ни одобрения, ни недовольства, ни удивления. Маска совершенного равнодушия. Только глаза двигались, изучая каждую деталь, каждый мазок.
Гоги стоял рядом, держа руки за спиной, и чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой узел. Вот Берия задержался на Январе-атамане. Вот прищурился, глядя на падчерицу с корзиной. Вот покачал головой — но что это означало?
Минуты тянулись мучительно. Художник сохранял на лице маску спокойствия, достойную последнего императора перед эшафотом, но внутри кипели страсти. «Понравилось или нет? Одобряет или считает мусором? Жить мне или…»
Берия взял в руки лист с костром, где собрались все месяцы, долго его изучал, затем отложил и потянулся к чайнику.
— Садитесь, — сказал он, наливая чай в две чашки. — Пейте, товарищ Ван Гог.
Ван Гог? Гоги едва не вздрогнул от неожиданности, но сумел сохранить невозмутимость. Сел, принял чашку — руки, к счастью, не дрожали.
— Иллюстрации хорошие, — продолжил Берия, отхлебывая чай. — Но в следующий раз будьте более изобретательны.