Вадим Давыдов - Предначертание
— Помните, я вам сказал, что мы всех ваших отпустили?
— Да.
— Это правда, Семён Моисеевич, только не вся. Из двухсот человек пленных восемнадцать ни за что не хотели возвращаться. Кое-кто из них умолял оставить, грозя немедля руки на себя наложить. А к тому ещё семь раненых, и трое – тяжёлых, которых даже шевелить пока нельзя. И они, скорее всего, ни за какие коврижки назад не двинутся. Что это такое, Семён Моисеевич?
— Это… Это война, — Черток, помрачнев, провёл рукой по щеке, покачал головой. — Гражданская война. А что вы хотите?!
— Гражданская война, которая продолжается второе десятилетие, Семён Моисеевич. Я не знаю, конечно, что вы там все, во главе с Исполкомом Коминтерна, себе думаете. Но это – бардак. Понимаете? Преступление. Ошибка. И не трудитесь повторять мне вслух штампы о несознательности и малограмотности да темноте. Насчёт неевклидовой геометрии – тёмные, да. А вот что касается жизни и понимания, что правильно, а что нет – тут я с вами решительно не готов согласиться. Можно, можно народу хребет сломать, на это много ума не требуется, совершенно даже напротив, — чем меньше, тем лучше, а совесть – так ту и вовсе побоку, как буржуазно-эксплуататорский пережиток. Это ведь сейчас вам никто не угрожает, все своими проблемами по горло заняты. А что будет, если и в самом деле не опереточная Маньчжурия с Советским Союзом схлестнётся? Неважно, по какому поводу. Народ со сломанным хребтом не сумеет защититься. Себя не оборонит, а уж вас – и подавно. Не сможет, да и не захочет. Всё равно ему сделается. Не будет никакой мировой революции. Будет разгром и хаос. Прикиньте-ка, Семён Моисеевич. Десять процентов перебежчиков и предателей. В кадровой Красной Армии. Очень прошу вас над этим хорошенько, обстоятельно так, поразмыслить. Меня, признаться, такая статистика приводит в самый что ни на есть доподлинный ужас.
Черток смотрел на Гурьева. Губы у комиссара дёргались, как будто он хотел произнести что-то, но не мог. Гурьев сжалился над ним, кивнул:
— Мы с вами сейчас ничего не выясним, Семён Моисеевич. Прямо сейчас, вот здесь – ничего. Но мы начали, а это уже совсем не так мало. Идите и попробуйте заснуть, вам завтра предстоит долгий и небезопасный путь.
* * *На состоявшемся утром станичном сходе, куда прибыли казаки из соседних посёлков, Гурьев коротко обрисовал политическую обстановку и, когда восторги поутихли, добавил уже невесело:
— Бдительность, однако, мы утратить не имеем права. Поэтому боевое охранение остаётся, со всеми вытекающими отсюда последствиями. На других участках фронта и границы дела обстоят совсем не радужно. Маньчжурские власти войну эту проигрывают. Одному Богу известно, какие для нас всех это будет иметь последствия. То, что легче не станет, могу обещать со всей определённостью.
Гурьев посмотрел на Чертока, сидевшего чуть поодаль под охраной двух казаков. Комиссар был бледен, кусал и облизывал губы, что-то яростно записывая, зачёркивая и снова записывая на клочке бумаги у себя на коленях. Вот же принесла тебя нелёгкая на мою голову, подумал Гурьев. И вздохнул:
— Ну, на этом, пожалуй, и всё.
Черток вскочил, и его крик рассёк воздух, разом оборвав все перешёптывания и заставив добрых полтысячи человек, как по команде, повернуться к нему:
— Подождите!!!
Казаки схватили его за плечи, стремясь усадить обратно, но Гурьев остановил их. Только не вздумай испортить мне обедню, комиссар, мысленно взмолился он. Я и так слишком много позволил.
— А что, — Шлыков приподнял в злой усмешке усы. — Я вот комиссара не слышал. Пускай скажет, что хотел. А, православные?
Люди загудели. Черток побледнел ещё сильнее, но отступать, кажется, не собирался.
— Пускай!
— Пускай говорит!
— Давай…
— Послухаем!
Черток, громко втянув в себя воздух, двумя огромными шагами вышел вперёд:
— Я хочу сказать вам, — Черток оглядел притихших людей и судорожно дернул кадыком, комкая в руке листок бумаги, где, вероятно, набрасывал свою речь. — Я хочу сказать только… Спасибо вам. За всё, что я здесь… Спасибо. Простите. Пожалуйста, простите меня. Если можете.
Черток умолк, опустив низко голову. Мёртвая тишина повисла над майданом. Совершенно мёртвая. Гурьев смотрел на Чертока, прищурившись и сжав челюсти так, что желваки отчётливо проступили у него на щеках. Шерстовский тоже смотрел – с изумлением, которое давно забыл, что может испытывать. Шлыков кивнул и отвернулся. И тогда стоявший в первом ряду, совсем седой казак – невысокий, крепкий ещё, — тоже шагнул вперёд и, сняв папаху, поклонился:
— Бог простит, мил человек. Ступай себе с миром.
Люди, зашептались, закивали. Пронесло, подумал Гурьев. На этот раз – пронесло. На этот раз.
В дорогу комиссару и казакам напекли пирогов. Черток заплакал. Он плакал неумело, по-мужски, громко всхлипывая, размазывая слёзы по щекам, содрогаясь всем телом. Шлыков, глядя на это зрелище, то растерянно улыбался, то хмурился. Шерстовский же от избытка впечатлений, кажется, вовсе перестал реагировать на происходящее. Перед тем, как посадить в седло немного успокоившегося комиссара, Гурьев тихо сказал:
— У меня к Вам только одна маленькая просьба, Черток. Вернее, две. Думайте и постарайтесь уцелеть при этом. Кто знает – может, ещё и свидимся. Земля, знаете ли, на удивление круглая.
Комиссар и двое сопровождавших из самых проверенных и надёжных скрылись за околицей. Народ стал потихоньку расходиться по своим дворам. Небо затянулось низкими свинцово-синими облаками, начал накрапывать мелкий дождик. Шерстовский, словно не понимая, что произошло, стоял у ворот, всё ещё глядя в ту сторону, куда уехал Черток с конвоем. Гурьев тронул его за плечо:
— Идёмте в дом, Виктор Никитич. Промокнете. Я распорядился насчёт чая, с лимонником. Ничуть настоящему лимону ни по вкусу, ни по аромату не уступит. Вы как?
— Яков Кириллыч, — Шерстовский посмотрел на Гурьева, зажмурился на мгновение. — Не сочтите за неуместную дерзость. Позвольте полюбопытствовать.
— Да ради Бога, — улыбнулся Гурьев.
— Я от многих здесь слышал уже. Вы Маньчжурию, как же, — тоже Российской территорией числите?
— Разумеется.
— Но…
— Там, где ступила нога русского казака, там – Россия. Это, Виктор Никитич, закон природы. Знаете, что случается, когда человек таковые законы в расчёт не берёт?
— Вероятно, ничего хорошего.
— Превосходно. Так вот, я – беру.
— А китайцы с японцами?!
— И им придётся, — Гурьев заложил руки за спину и качнулся с пятки на носок. — А что они при этом думают и какие планы строят… Не то чтобы меня это не интересовало. Интересует, и весьма. Но не волнует. Вот совершенно. Даже выразить не могу, до какой степени. Их здесь не было никого, одни волки по лесам рыскали да монголы краем степи табуны водили, пока русские не пришли, не встали казачьим дозором, не проложили стальной путь. А теперь – посмотрите, сколько всякого народишку сюда привалило. Вот такая она и есть – очередная русская земля. Нам чужого не надо, но что наше – то наше.
— Вы… Вы это что же – всерьёз?!
— Да уж какие там шутки, — Гурьев наклонил голову к левому плечу. — Вы ведь историю не хуже меня знаете, Виктор Никитич. Бывало, что Русь отступала. И Ливонию оставляла Тевтонскому ордену, и Крым татарам и туркам. Только всё это временно. И Балтийские земли, и Бессарабия, и все прочие, если уж на то пошло, нахлебаются самостоятельности и независимости так, что назад, в Русь, попросятся. Да, в Европе – чистенько, кто же спорит. Но – не по-нашему. Им эта европейская чистота так поперёк горла встанет, как они ещё и сами не догадываются. Потому что нет там никакого смысла, в этой Европе. Только и есть, что чисто повыметено. Всё повыметено, Виктор Никитич, и смысл – в том числе. Так что попросятся обязательно. Через сто лет – так через сто. Нам спешить некуда. И мы никому не откажем, как никогда не отказывали. Судьба наша такая – империя от моря Волошского до моря Жёлтого, Виктор Никитич. Тут уж ничего не попишешь. Так вы идёте?
— Иду, — кивнул, борясь с ощущением нервного озноба, кивнул Шерстовский. — Перекурю вот только.
Гурьев кивнул в ответ и легко, невесомо, кажется, даже не касаясь подошвами ступенек, взлетел на крыльцо. Мгновение спустя показался в накинутом на плечи кителе Шлыков:
— Что, Виктор Никитич? Курец замучил?
— Есть немного, — через силу выдавил усмешку Шерстовский, выпуская дым через ноздри и трогая подживающую царапину на щеке.
Шлыков подошёл к нему, вынул портсигар, закурил тоже.
— В курене так надымили уже – топор вешай. Атаман ругается, — Шлыков вдруг просиял, прищёлкнул языком, покивал каким-то своим раздумьям. И посмотрел на ротмистра: – Вот ты скажи мне, Виктор Никитич. Ты ведь столичной закалки человек. И ты уже пятый день с нами, глаза-то у тебя есть?! Ты вот мне что скажи. Как мне относиться к человеку, который комиссара плакать заставил? Не под стволом, не в петле. А?!