Доната Митайте - Томас Венцлова
В начале последнего десятилетия XX века Томас Венцлова не раз выражал сомнение в дальнейшей судьбе своих стихов: «Голос Восточной Европы взломал лед, и я не уверен, что смогу и дальше писать стихи. Может, меня сформировала та бесцветная угрюмая зима, и вся моя судьба заключена в ней; может, моя поэзия вмерзла в этот лед наравне со многими свидетельствами эпохи»[372]. Опасения не подтвердились; но о зоне вечной мерзлоты Венцлова не забыл даже тогда, когда та отошла в прошлое. Об этом свидетельствует и написанная после крушения империи книга стихов Reginys iš alėjos[373], и новейшие, опубликованные только в периодике стихи. По мнению поэта, переводчика и критика Виктора Куллэ, стихи Томаса Венцловы, как и стихи Чеслава Милоша, «не претендуют огласить приговор палачам – скорее, они стремятся стать финальным аккордом в реквиеме жертвам века»[374]. Кроме всего прочего, память о тоталитарной зиме не позволяет исчезнуть оценочному взгляду, и на вопрос о постмодернистском релятивизме Томас отвечает цитатой из стихотворения Осипа Мандельштама: «„Есть ценностей незыблемая скала“. Вот и все».[375]
В 1997 году, размышляя о положении писателя-эмигранта в конце XX века, Венцлова пишет: «Сейчас у меня два дома. В Нью-Хейвене я говорю: „Уже пора домой, в Вильнюс“, а в Вильнюсе: „Пора домой, в Нью-Хейвен“. Есть еще и третий дом, в Петербурге, или Петрополе, городе моей юности и очень важных для меня воспоминаний. Это радикальная перемена, которая, кстати, не смягчает ностальгию, а, скорее, обостряет или хотя бы усложняет ее (пока я ясно понимал, что дорога в Вильнюс, Петербург и так далее для меня заказана, осознанно я по ним не тосковал)»[376]. Все же и при двух домах и двойном гражданстве он не одинаково участвует в жизни обеих стран: «Я ни разу не голосовал на американских президентских выборах (Америка напоминает самолет, идущий на хорошем автопилоте, – кто бы ни сидел за штурвалом, хуже не будет), а на литовских выборах я голосую, потому что здесь ошибочный выбор еще может здорово повредить».[377]
Томас Венцлова часто приезжает в Литву. По его словам, он «так тесно связан с ее жизнью, что не считает себя эмигрантом»[378]. Ему редко удается побыть на родине спокойно, незаметно. Любой его визит комментируют журналисты, называющие Венцлову не только поэтом, но и политологом, и особенно интересующиеся его мнением о политической и общественной жизни. Мысли его подчас толкуют превратно, но они никогда не остаются незамеченными. Еще в 1990 году, приветствуя независимость Литвы как почти чудесное, с точки зрения разума едва ли вероятное дело, Венцлова намечал дальнейшие перспективы жизни, ориентированной не в прошлое, которое тоже важно, но в будущее, и призывал готовиться к вызовам нового века. Все еще популярную в Литве склонность к национальной замкнутости он критикует с той же настойчивостью, с какой раньше боролся с замкнутостью тоталитарной.
В 2000 году Томаса Венцлову удостоили Национальной премии Литвы по культуре и искусству, как бы официально признав одним из классиков литовской литературы. На чествовании лауреатов премии он сказал: «Я глубоко уверен, что литовский язык и культура достаточно ценны, чтобы пережить новое столетие, а может быть, новое тысячелетие. Если я хотя бы немного тому способствовал, этого, пожалуй, достаточно».[379]
14. Единственный город
Вильнюс обладает особым рангом, это один из великих международных городов Средней Европы. Не считая Праги, в которой мы видим слои нескольких культур, даже десятков культур, Вильнюс, пожалуй, самый интересный из этих городов.
Томас ВенцловаОдно из самых популярных в мире произведений Томаса Венцловы – написанный в 1978 году вместе с Чеславом Милошем диалог «Вильнюс как форма духовной жизни». Его инициатор – Виктор Ворошильский, в то время редактор польского журнала Zapis (слово это означает «Запрет» – журнал издавали с 1976 года польские писатели, не согласившиеся сотрудничать с подцензурной печатью[380]). Именно там собирались опубликовать диалог. Милош послал оба текста в Париж Ежи Гедройцу, который должен был передать их Ворошильскому. Но Гедройцу тексты понравились, и он решил не пересылать их в Zapis, а напечатать в парижском журнале Kultura, что и было сделано. Диалог двух поэтов (иногда его называют «мирным договором, подписанным интеллектуалами, в то время когда еще не могло появиться межгосударственное соглашение»[381]) стал текстом, из которого многие впервые «что-то узнали о литовских и вильнюсских проблемах».[382]
Осенью 2003 года, во время международного симпозиума о будущем памяти (Gespräche über die Zukunf der Erinnerung), были прочитаны, а позднее и опубликованы тексты обоих поэтов: «Вильнюс» Милоша и «Я хотел бы видеть спокойное достоинство, ответственность и бесстрашную память» Венцловы[383]. Это как бы вторая часть диалога.
В начале своего письма о Вильнюсе Милош пишет Венцлове: «Город, который я знал, входил в состав Польши и назывался Вильно; <…> твой город был столицей Литовской ССР и назывался Вильнюс. <…> Тем не менее один и тот же город; его архитектура, пейзаж окрестностей, его небо создали нас обоих»[384]. Каждый из поэтов видит свой, неповторимый Вильнюс, но и для одного, и для другого важна архитектура Вильнюса, амальгама его культур, его судьба; важно, чтобы народы, живущие в городе, увидели друг друга и нашли общий язык, чтобы жители осознали всю историю этого «города-палимпсеста»[385] целиком, а не выборочно – только «своей» его части. Симптоматично и то, что посвященное Вильнюсу произведение Милоша и Венцловы – диалог. Венцлова утверждает, что Вильнюс «был и всегда останется городом диалога»[386]. Ему кажется не случайным, что «важнейший вклад в мировую культуру» Бахтина, проведшего детство в Вильнюсе, «как раз и состоит в проницательном анализе самого понятия диалога».[387]
Свой «вильнюсский текст» Венцлова начал еще в самой первой самиздатской книжечке Pontos Axenos, в которой Вильнюс назван «единственным городом». В одном из стихотворений 1965 года поэт пишет: «Мой город – высок и мертв». Эти строчки, как и многие другие, обусловлены тем ощущением вильнюсской реальности, которое сам поэт определил в диалоге с Милошем, говоря о Вильнюсе: «Для меня он никогда нормальностью не был. В детстве я очень сильно, хоть и неясно, ощущал, что мир вывихнут, опрокинут, искалечен. <…> В моем Вильнюсе существовали только анклавы, дающие некоторое представление о том, исчезнувшем, нормальном мире»[388]. В упомянутом стихотворении город «ценой души <…> покупает кислород». Эта ненормальность была обусловлена тоталитаризмом.
В строках «Там истлевал, шурша во мгле, тростник, / и сталь мерцала, заткнута за пояс, / и камень к человеку жил впритык, / и вспыхивал бензин, и мчался поезд»[389] стихотворения «Nel mezzo del camin di nostra vita» Венцлова пытался напомнить о погибших – русском поэте и переводчике Константине Богатыреве, убитом в Москве у дверей своей квартиры, языковеде Йонасе Казлаускасе, чей труп нашли в реке Нярис, погибшем под колесами поезда поэте Миндаугасе Томонисе (видимо, все эти смерти – дело рук КГБ), о Ромасе Каланте, совершившем самосожжение в знак протеста против оккупации Литвы[390]. Слова «сталь мерцала, заткнута за пояс» можно прочесть и как утверждение, что город не побежден, поскольку сталь, железо в литовской поэзии обычно ассоциируется с бунтом, восстанием, борьбой. Появление своеобразного города-призрака, безлюдного и безжизненного, в прощальной «Оде городу» тоже обусловлено ненормальностью тогдашней жизни:
И над хлябью и твердью
в едкой соли огни
кристаллической смертью
проплывают. Одни
фонари да машины,
да впотьмах, где река,
сонных сосен вершины
шевельнутся слегка.[391]
В литовском подлиннике последние четыре строчки этой строфы звучат так: «Плывут пустые машины, / Плывет толпа мостов, / И неживой сосновый бор / Делает шаг во сне». Быть может, эту картину подсознательно сформировали яркие впечатления детства, проведенного в Вильнюсе (в то время «ненормальном»): «В самый первый день после школы я заблудился в руинах; это мучительное беспомощное блуждание в поисках дома, которое продолжалось добрых четыре часа (некого было спросить, потому что людей повстречал немного, к тому же никто не говорил по-литовски), стало для меня чем-то вроде личного символа».[392]
Ощущение лабиринта повторялось наверняка не один раз, потому что в дневнике 1958 года оно снова красноречиво воссоздано уже на основе новых впечатлений ночного Вильнюса: «Кошмарное путешествие по вильнюсскому гетто, по улицам и дворам, достойным Голема. В полночь улица Тимо со слепыми, без стекол, окнами, поднимающаяся несколькими ярусами в угрюмую гору, потом окрестности Августинцев, переулок Стиклю, деформированное убийствами и падалью пространство, наконец, созданный в духе Кафки двор неподалеку от музея, где попадаешь словно в скрещение тысячи глаз: разрушенные измерения у новых, не менее жестоких строек улицы Музеяус, перекрестки и сводчатые ворота – непобедимый, во все стороны один и тот же лабиринт, из которого под конец мы бежали сломя голову. Истерический фосфоресцирующий или розовый свет, свет чумы, иногда прорывы в другие планы, словно моментальные метафоры. Навеять такие впечатления может далеко не каждый – быть может, ни один – город на свете: здесь важно, что он запущенный, распадающийся, полусгнивший, словно потонувший корабль»[393]. Образу города-корабля уже много веков, но то, что Вильнюс в «Оде городу» перенесен к морю, имеет глубокий символический смысл. Как писал один из, пожалуй, важнейших учителей Томаса Венцловы Юрий Михайлович Лотман, вокруг города, который находится на окраине культурного пространства, у моря, «будут концентрироваться эсхатологические мифы, предсказания гибели, идея обреченности и торжества стихий будет неотделима от этого цикла городской мифологии»[394]. Потому жизнь Вильнюса – корабля, плывущего по воле волн средь грозных морских валов, – кажется очень хрупкой; город покинут на милость бога ветров, как бы сдан под его покровительство: