Отступление (СИ) - Градов Константин
Зотов молчал. Соломинка у него в зубах стояла неподвижно.
— Я не порядок твой ломаю, — сказал я. — Твой порядок лучше. При тебе лента цела. Я другого боюсь — не за ленту, за то, что она вся в тебе одном. Разнести — хуже для сохранности и лучше для того дня, когда тебя не станет. Мне надо, чтоб рота не ослепла, если ты выбудешь.
Он ещё помолчал. Потом вынул соломинку, поглядел на неё, будто она была виновата, и, глядя не на меня, а на соломинку, уступил:
— Половину. Половину при мне, при расчётах. А ту половину, что на второе место, — сам запечатаю, сам зарою, сам место запомню и Прошке скажу, где, — чтоб хоть двое знали, не один. И приметку сделаю. Но чтоб я знал, что она там лежит по-моему, а не как попадя.
— По рукам.
— Не по рукам, — сказал он. — А потому что вы командир, и вам виднее, где рота ослепнет. Только ежели тот мешочек кто раньше срока распечатает — я с него шкуру спущу, и с вас спрошу, что позволили.
— Спросишь.
Он ушёл запечатывать. Я слышал, как он в темноте, при малом костре, возится с холстиной и сургучом, ворча под нос, и как Прошка держит ему свет, и как Зотов дважды переспросил Прошку, запомнил ли тот место, — не поверил с первого раза, заставил повторить.
Я сидел у догорающего костерка и глядел на запечатанные мешочки. Днём горел склад на дивизию; ночью у нас осталось несколько холстин, разложенных по разным рукам и разным камням.
Прошка кончил светить, вернулся, подсел рядом.
— А ежели забудем? Или нас самих там уже не будет?
На западе всё ещё светилось небо — горела станция, которую мы подпалили и оставили.
— Тогда придёт после нас человек, найдёт под камнем холстину, распечатает — а там патроны, сухари, вода. И не будет знать, кто ему это оставил. Как мы нынче не знали, кто нам тот склад копил.
Глава 13
«Разорванный рубеж»
На карте рубеж был хорош.
Мне его показали в фольварке, где стоял штаб полка, — на четвертушке верстовой, с прочерченной синим рекой и красной жирной чертой по нашему берегу. Черта шла ровно, уверенно, как её ведут в тепле, положив локоть на стол. Река прикрывала фронт, высотки на нашей стороне глядели за воду, деревни сидели на дорогах узлами — всё, как учит книжка: рубеж по естественной преграде, опорные точки на командных высотах, промежутки под перекрёстный огонь. Тот, кто вёл эту черту, знал своё дело. Он только не знал, сколько у нас людей.
А людей было — на карту одну, на землю — ни на что.
Я поехал глядеть сам, взял Сибиряка да двоих из его связки, и мы прошли рубеж от края до края верхом и пешком, где верхом было не пройти. Он был длинный. Он был такой длинный, что к полудню я перестал считать шаги и стал считать версты, а к вечеру бросил и версты. Наш полк — то, что от него осталось — должен был держать этот берег на протяжении, где до войны стоял бы не полк, а хорошая бригада при своей артиллерии и своих резервах позади.
Тут не было ничего, о котором стоило говорить.
Не было и того моста, о котором мне толковал Окунев на привале. Пока мы шли, рубеж переиграли выше по реке, и узкая деревянная нитка, на которой я должен был стоять и которую жечь за последней подводой, осталась вне нашего участка — не то её сожгли уже другие, отходя, не то полк вывели не к ней. Как бы там ни было, служба моя вышла не та, к какой я изготовился ночью в лесу: не мост стеречь и палить вовремя, а держать этот голый берег по реке да по броду, а через что переправлялось всё, что за нами, — про то теперь думали другие, выше по течению.
Я стоял на первой высотке и смотрел за реку. За рекой лежал брод, что угадывался по разъезженной колее, спускавшейся к воде, — и всё это надо было накрыть огнём, а накрывать было нечем и некому. Я перебирал глазом сектора, как перебирал их всю жизнь, — куда ляжет наш пулемёт, откуда достанет ихний, — и всякий раз счёт упирался в то, что пулемётов два, а мест, где они нужны, — восемь.
Рубеж был весь одна дырка. Не слабое место найти да заткнуть — тут не дырку надо было заткнуть, а как удержать растянутое, зная наперёд, что удержать его нельзя. Держать не рубеж, а людей на рубеже. Не линию, а несколько горстей, разнесённых так далеко одна от другой, что от горсти до горсти посыльный шёл полчаса, а провод не тянулся вовсе.
Окоп, что успели вырыть до нас, был не окоп — канава в полроста, вырытая наспех теми, кто отходил тут раньше и не думал стоять. Дно её было сырое, глинистое, и в нём стояла вода, оставшаяся от дождей, — не вычерпать, только притоптать соломой. Проволоки не было вовсе, кол торчал местами, где её сматывали, уходя. Ходов сообщения в тыл не было; за бруствером сразу открывалось голое поле, по которому к первой высотке ползли бы под огнём, а не шли. Тыловой позиции, куда отходить, не существовало — за нами лежала та же ровная пойма да дорога на восток, забитая беженцами. Мы стояли на голом берегу, спиной к дороге, лицом к реке, и всё, что было между нами и германцем, — это ширина воды да наши две машины на восемь мест.
Люди уже сидели по этой канаве. Я прошёл вдоль, поглядел. Молодой один вычерпывал воду котелком, старательно, будто это могло помочь, и вода натекала обратно быстрее, чем он её выбирал. Он оторвался от котелка, глянул на меня снизу — не с испугом, а с тем немым вопросом, с каким глядит человек, поставленный туда, где ему велено умереть, и ещё не знающий об этом. Я ему ничего не сказал. Сказать было нечего, а врать — незачем.
— Широко, вашбродие, — сказал Сибиряк. Он не глядел на меня — глядел за реку, читал тот берег по-своему, по своему ремеслу. — С одного конца крикнешь — на другом к утру услышат.
— Услышат. — Я тоже смотрел за реку. — Ты мне лучше скажи, где они полезут.
Он повёл лицом вдоль поймы, медленно, будто пробовал воздух на вкус, и остановил его не на броде против нас, а выше, левее, туда, где река делала колено и уходила за кусты.
— Тут брод виден, — сказал он. — Тут они и не полезут. Полезут там, где не видно.
Я эту его манеру знал и ей верил больше, чем синей черте на карте. Но сказать в ту минуту было нечего: где не видно — там был не наш участок. Там был сосед.
Мы спустились с высотки, и я пошёл делить то, чего не хватало, на то, что надо было прикрыть.
Делить я начал не с рубежа, а с людей.
Я собрал старших в лощинке за первой деревней, куда сходились две дороги, — Зотова, Прошку, Михеева, Сибиряка, Лагунова, Фомина, — и разложил перед ними рубеж не по карте, а по земле, как сам его прошёл.
— Врозь будем стоять, — начал я. — Далеко врозь. Ко всякому я не поспею. Кто где стоит — тот там и голова, и меня не ждёт.
Никто не удивился. Они это уже знали не хуже меня — прошли рубеж со мной или после меня. Удивляться отвыкли ещё на дорогах.
Зотову я дал левый край — деревню на бугре против того самого колена, где река уходила из глаз. Не оттого, что там ждали удара, — оттого, что там я Сибиряку верил, а Зотову верил, что он машину не бросит и не потеряет.
— Держишь мост через ручей и брод под ним. — Я показал ему по земле, где мост, где брод. — Держишь затем, чтоб сосед слева, ежели попятится, пятился не в спину нам, а по своей дороге. Не станет соседа — не станет и смысла. Тогда снимаешься. Старший ты, за тебя — Савельев. Первое место — мельница за деревней, второе — три ольхи у брода. Уйдёшь — сперва к ольхам, мельницу они первой накроют, она видная. Раненых — не с людьми на ольхи, а низом, на выселки, там двуколка Михеева. Патронов и лент — свой запас, зарытый, при тебе; распечатать — по крайности, не раньше.
Зотов слушал, соломинку в зубах не катал — держал неподвижно, как держал её всегда, когда прикидывал, сойдётся ли моё с его глазом. Сошлось. Кивать он не стал — сказал коротко:
— Мост держать могу. За мост и отвечу.
Прошке я дал правый край — там был единственный на весь наш берег каменный дом под уцелевшей крышей, и от него простреливалась дорога, что шла вдоль реки к чужому участку.