Валерий Елманов - Крест и посох
Какая уж тут откровенность, если он держит своего младшего брата за горького пьяницу. Пожалуй, и слушать бы не стал, решив, что Константину все это померещилось в пьяном угаре.
Однако спасать его, а заодно и себя — мало ли как обернется дело, а на дырявых ладьях далеко не уплывешь — все равно надо, поэтому…
— А я на что? — после короткого раздумья возразил Константин. — Мы же неожиданно навалимся, да все вместе. Пока опомнятся, глядь, ан уже и повязаны. И ладьи целы останутся.
— Ну быть по сему, — согласно кивнул Глеб и задумчиво прищурился. — Что-то я нынешний год тебя, брате, и вовсе не признаю. Будто подменили в одночасье. Случись такая встреча, скажем, в прошлом году, так я уверен был бы, что ты — только не серчай, я ж любя такое говорю — непременно полупьяный приехал бы, да еще с бабой какой-нибудь. Ныне же и к хмелю умерен, и до женок не больно охоч.
— Так я… — замялся было Константин, но потом нашелся: — После раны у меня все это началось. Тяжела больно оказалась. Пока лежал, было время всю прошлую жизнь осмыслить.
— Ну-ну. И что надумал?
— Да то, что остепениться давно пора. Вон сколько девок бегает, разве каждую успеешь погладить. А что до медов хмельных, так мне их лекарка пить воспретила. Строго-настрого наказала не притрагиваться ни в коем разе, мол, во вред пойдет. К тому же я и сам чую, коли одну чашу опростаю или две-три, то еще куда ни шло, а ежели пять-шесть или больше, то и впрямь худо делается.
— Так после попойки не тебе одному, всем худо становится, — возразил, улыбаясь, Глеб.
— Всем после, а мне чуть ли не сразу. Как оно там в животе уляжется, так и начинает колобродить, — не согласился Константин. — Мутит всего, да так сильно, что белый свет не мил становится.
— И говорить ты стал как-то иначе, — не унимался Глеб. — Раньше, только не серчай на слово правдивое, столь разумных речей я ни разу от тебя не слыхивал, а ныне, людишки сказывали, и гнев свой удержать можешь, и суд княжий разумно ведешь. Да, чуть не забыл. С боярином Житобудом ты сам такую славную шутку измыслил али подсказал кто?
— Это ты про мену? — уточнил Константин и, улыбнувшись, прикинул, что, пожалуй, правду открывать не стоит. — Онуфрия мысль была. Видать, зуб у него вырос на Житобуда, вот он и обронил как-то намеком, ну а я запомнил.
— Ишь ты, — крутанул головой Глеб и, задумчиво глядя на брата, протянул: — А ведь ранее ты бы ни в жизнь не сознался, что такая хорошая задумка, и не твоя.
— Негоже врать-то, — возразил Константин. — Да и глупо. Тот же Онуфрий, если ты его спросил бы, сразу и рассказал бы тебе, как оно на самом деле было. А солгавшему в малом после и в большом веры не будет.
— Вон как. — Зрачки Глеба сузились, и он настороженно спросил: — Ну а дом странноприимный кто надоумил поставить?
— А это в угоду епископу нашему, чтобы его умаслить, — вновь вывернулся Константин и, чуточку помедлив, добавил: — Вообще-то мне Зворыка это сделать присоветовал. Прикинул он, что расходы на стариков малые, а работу они сделают какую ни скажи. Стало быть, свой кусок хлеба да кружку воды отработают беспременно, да еще и прибыток будет. К тому же слава пойдет добрая, а она тоже не помешает. Я за этим и гусляра приветил, как-то на пиру чашей меда одарил…
— И саму чашу в дар поднес, — подхватил Глеб и пояснил, заметив удивленное лицо брата: — Он сам мне все поведал, да еще и спел про суд твой праведный…
— Это что, он уже и песню о нем сочинил? — искренне удивился Константин. — И когда успел…
— Успел, — хмуро кивнул Глеб, заметив с легкой завистью: — Славно пел, сердцем. У него, стервеца, в голосе завсегда душа чувствуется. А вот обо мне таких песен он покамест ни разу не слагал. Ныне я зазвал его, дабы он нас на пиру потешил. Обещал чашей одарить, мол, не поскуплюсь против брата своего.
— И что он?
Глеб криво усмехнулся:
— Отказался. Дескать, Константинова чаша от сердца дарена, потому и взял ее, а я своей будто бы откупиться хочу. Погоди, говорит, спою поначалу, а там и поразмыслишь, что в дар дашь.
— Зря ты это сделал, брате, — осторожно возразил Константин. — Подумал ли ты, какую песню он после пира нашего сложит?
— А никакую, — весело засмеялся Глеб, и недобрым был этот смех. — Стожар поначалу нужен будет, а потом… — Он, не договорив, пренебрежительно махнул рукой. — Тут княжьи головы считать никто не сбирается, а уж о гуслярской и вовсе речь вести ни к чему. Ну да ладно, время позднее, спать пора. — Он потянулся, зевнул и благодушно хлопнул брата по плечу. — Отправляйся-ка ты почивать. Для завтрашних дел силушка понадобится ох как. Мечом помахивать — не песни петь.
— А может, перенесем все? — еще раз напоследок осторожно закинул удочку Константин.
— Это еще на кой ляд?! — возмутился Глеб.
— Ну… на денек всего, — вывернулся Константин. — К тому же показать я всем хотел кое-что. Думаю, понравится.
Глеб вопросительно уставился на брата, ожидая продолжения, но его не последовало. Пришлось спрашивать самому:
— Нешто диковинку какую на торжище прикупил?
— Точно, — подтвердил Константин, донельзя довольный такой подсказкой.
Получалось даже еще лучше, чем хотелось ему самому. Теперь секрет изготовления до поры до времени можно хранить в тайне, а кому неймется, пусть ищет купца Соломона ибн Дауда ибн Хоттаба, как он тут же мысленно окрестил якобы продавшего ему эту «диковинку» купца.
— Мне покажь, — бесцеремонно потребовал Глеб.
— Поздно уже, — отказался Константин. — Давай уж я завтра, чтоб сразу все увидели.
— Ладно, там поглядим, — недовольно буркнул рязанский князь. — А откладывать неча. Чаю, летний денек велик — и ты все показать успеешь, и я… — многозначительно протянул он. — Да и Данилу Кобяковича со своей дружиной уже не упредить. В полдень, как разомлеют все, так он и наскочит к нам на подмогу. Хотя это я уж так, на всякий случай, а скорее всего, мы и сами управимся. Вот тогда-то они все и упокоятся. — И жестко добавил: — Вечным сном.
Ни тени колебания не заметил Константин на его лице при этих словах и понял — попытаться открыто выступить против, значит, вырыть самому себе яму. Могильную.
Даже возражать и то опасно. Хватит уже. И без того понятно, что бесполезно, так что стоит теперь ему еще раз заикнуться о том, как Глеб окончательно насторожится, что тоже ничего хорошего не сулит.
Пришлось притворно потянуться, широко зевнуть и с улыбкой согласиться:
— Ну быть по сему. И правда, спать давно пора. — Но перед уходом, на всякий случай, он заметил, памятуя о Епифане: — Только давай завтра пораньше пировать усядемся, а то они до полудня напиться не успеют.
— Вот это верно, — снова повеселел и слегка расслабился Глеб. — Как солнышко взойдет, так и приступим.
Константин вышел из шатра.
Ночь была звездная и безоблачная. Ярко светился ковш Большой Медведицы, весело подмигивал желтоватый Сириус, льдисто поблескивала голубоватая Вега, а в необозримой дали тусклой молочной дорожкой через все небо протянулось неисчислимое множество звездочек Млечного Пути.
И не было им никакого дела до крошечной пылинки во Вселенной, которой была крохотная Земля.
Что им Исады, что им Рязанское княжество, сама Русь, да и вообще вся планета? Из своего царственного далека они и не замечали ее, и даже не знали о ее существовании. И уж тем более не могли догадываться о том, какая страшная трагедия назревает поутру на одном из ее маленьких кусочков.
Природа дышала покоем и умиротворением, какое бывает только в славную звездную ночь у реки после жаркого летнего дня.
В этот миг она как бы принимала прохладный душ, и все вокруг наслаждалось и пело, славя добрую чародейку, ласково окутавшую всех и вся своим темным плащом, богато изукрашенным звездными россыпями.
Беззаботно стрекотали кузнечики, звенели цикады, довольно распевали славную застольную песню лягушки, уже начавшие пиршество у густо поросшего камышом берега.
Безмолвно шевелила стебельками густая трава, трепетно принимая росу как священный дар и бережно накапливая ее, чтобы после, при дневном свете, отдать ее всю без остатка ласковому солнышку.
Ничто не предвещало беды.
Лишь луна, как и подобает мрачной царице ночи, властно рассылала во все стороны свой мертвенный бледный свет, осеняя им лица будущих убийц и ставя невидимую печать смерти на лики завтрашних невинных жертв.
Пока они еще все вместе пировали у жарких костров, вкушая поздний ужин, непринужденным весельем дышали их лица, и от всей души смеялись они шуткам своих признанных балагуров. Ночь сближала всех.
Единственным отличием было лишь то, что там, где горели костры Константиновых и Глебовых ратников, было больше смеха, грубее шутки, больнее остроты и язвительнее подковырки, да и оживление это было каким-то неестественным, напряженным.