Михаил Александров - Кожаные перчатки
Как после этого быть недовольным? Я ведь понимаю: Таня очень хочет быть хорошей. Она на рынок бегает, ужасно радуется, когда удается купить что-нибудь вкусное:
— Слушай, если б ты только знал, что я достала!
Она любит ухаживать за мной. Меня всегда трогает, как старательно выглаживает Таня мои галстуки, как бывает горда, когда приносит от какой-то Катерины Васильевны мои до хруста, до столбнячного состояния накрахмаленные рубашки: «Ни в одной государственной прачечной так не сделают, милый, ни в одной! Немного дороже, конечно…»
А ее халатик, веселый, кокетливый, с большими карманами? Как торопливо, с какой жадностью спешит Таня надеть его, когда мы дома! Очень хочется ей быть хорошей. Беда в одном: что-то все время мешает. Вчера подвернулась бутылка чачи, забытая в холодильнике, сегодня будет что-нибудь еще. И опять до вечера останется неприбранной постель, потому что просто никак не выкроить время. И опять мы станем обедать тогда, когда уже ужинать впору…
В последнее время Таня серьезно увлечена идеей попасть на эстраду. Оживлена, волнуется, полна сомнений и надежд. Этот хлюпик, с губами дудочкой, Сергей Валентинович, услышав однажды, под пьяную лавочку, как поет Таня, внушил ей: «Как вам не стыдно? Вас ждет сцена! Я буду крестным отцом!..»
Он сам занимается с Таней. Я совершенно не выношу его. Редко так со мной бывало, но его я не выношу, не могу видеть.
Он паршивый человечишка, чувствую это. Таланта, по-моему, на медный грош в базарный день, а самомнения на всю сторублевку. Гремит чего-то, лупит по клавишам с маху, голос паскуден, блеющ, как у недоеной козы. Петь это невозможно. Слушать тем более. Но Татьяна пытается петь. Мучается, хрипнет, но поет.
— Разумеется, это не для массы, не ширпотреб, — философствует Сергей Валентинович, — нас будет другая публика слушать!
Он полон сарказма и желчи. Послушать его, все вокруг бездари и приспособленцы. Вот он другое дело, но разве у нас разрешат?..
Не знаю, что могут ему запретить. По-моему, все, что он гремит на пианино, — чушь. Я хожу для него за водкой. Гениальный композитор пьет, как артель сапожников. Говорят, он пропил до дна библиотеку своего престарелого отца, видного ученого, честного трудолюбивого человека. Верю, что пропил. Пришлось мне как-то видеть такую сцену. Отнес я Сергею Валентиновичу записку от Тани. Дома его не застал. Выхожу, вижу — торчит у пивного киоска. Хотел подойти, но услышал переговоры, которые он вел с ларечницей. Чуть не на коленях умолял небывалый музыкальный новатор обменять пачку сахара в синей обертке на сто граммов беленькой. Ларечница, видно, хорошо знала пьянчужку, говорила грубо:
— Давай уж, репей несчастный, все равно не отвяжешься!
Когда он пил, руки дрожали, ходили ходуном, глаза были бессмысленными, мертвыми. Когда выпил, ожил, стал по-бабьи визгливо ругаться, приставать к ларечнице:
— Ты, кажется, грубила, жалкая! Хамка!..
Вернувшись, я рассказал Тане про эту сценку, посоветовал ей гнать подонка в шею из нашего дома, сказал неосторожно, что все равно из этого дела, из этой затеи ничего путного получиться не может.
У Тани задрожали губы:
— Как хочешь… Да, ты, наверно, прав, я и сама вижу, что ничего у меня не получается…
Конечно, мне стало жаль ее. Поспешил уверить, что в музыке вовсе ничего не смыслю, пусть она не обращает внимание, просто уж очень противный этот тип.
…Время не идет, тащится. Перебрать, разве, на досуге кубки, медали? Перебирал уже, переставлял… Здорово трудно это — бездельничать. И ждать. Начинаю думать, что все-таки кончит же когда-нибудь Азарий Аронович монтаж. Тогда будет все совершенно по-другому. И чего я, если разобраться, томлюсь, нервничаю? Ведь какое счастье близится с каждым часом, с каждым днем! Неблагодарная я скотина, право, такое счастье ждет!
Я почему-то каждый раз вижу мысленно большую афишу именно на стене кинотеатра «Художественный» на Арбатской площади. Почему-то именно там. Наверняка рекламщики нарисуют мое изображение. Я буду изображен в рост, в боксерских перчатках, а внизу слова: «В главной роли — Николай Коноплев».
Тише! Об этом пока — ни слова. Это надо замять в себе, иначе вовсе невозможно ждать.
Интересно, пойдут ли они в кино? Аркадий Степанович, Наташка и все ребята? Ну, ребята, понятно, пойдут, чего им. А вот как Наташка? Девчонке будет не так уж легко, если, конечно, не забыла…
Иногда мне вспоминается Наташка. Все, что угодно, но не могу себе представить, будто в Наташкиной судьбе что-то может измениться. Странно, но ловлю себя на том, что, выйди она замуж или полюби кого-то, я почувствовал бы себя очень скверно. Душу бы просто вынул. Почему? Какое я право на нее имею? Никакого права давно уж нет. Но не может, не должна Наташка любить кого-то там. Это было бы нелепостью! Нет, уж лучше она придет в кино одна или с подружками. Между прочим, не послать ли мне девчонке, когда фильм выйдет на экран, несколько билетов в «Художественный»? А что? Положу в конверт и отправлю, без ничего — сама догадается, это уж точно. А может, самому отнести, чего нам ссориться, заодно повидал бы… А если откроет дверь муж, какой-нибудь парень, уверенный в себе, хозяин, спросит: «Вам, гражданин, кого?»… Нет уж, лучше пошлю по почте. Ей-богу, так и сделаю! И Аркадию Степановичу тоже пошлю два самых лучших билета, в ложу. Ему и написать можно: «Дорогой Аркадий Степанович! Что было, то было…» Он поймет: был немного неправ — парень идет себе своей дорогой…
Ну когда же Азарий Аронович закончит работу? Что-то уж очень долго, ненормально долго. Спрашивал я Саркиса Саркисовича, тот говорит, что ничего толком не знает. Он вроде не расположен даже говорить о фильме, не так уж ждет его: «Что быть должно, то будет, родной. Никогда не следует форсировать события…» Не больно понятно такое вдруг равнодушие…
Нет у меня терпения, нет. Что если это протянется еще несколько месяцев?
Скорее бы что ли начались тренировки перед поездкой в Скандинавию. Тогда не то что привычка, тогда вставать как можно раньше будет необходимо.
Стану рано выходить из дому. На всю Москву небось будут только дворники, постовые милиционеры и я. Придется Половикову попотеть. Знаю, ему фантазии мои кажутся мутью, и он во всем по-прежнему обвиняет Аркадия Степановича, старого сумасброда, уроки которого я, мол, до сих пор не могу забыть. А я действительно не могу их забыть. И не собираюсь забывать. Придется Половикову, как ни верти, взбираться чуть свет на велосипед и гонять впереди меня по Садовому кольцу от начала до конца, без поблажек. Уж я ему теперь цену знаю! Будет как миленький катить, то убыстряя, то снижая темп, пока я сам не скажу: «Довольно!» Давненько я не бегал кроссы за велосипедом, пора все это возобновить. Оно, конечно, не следовало и прекращать — лишних килограммов с десяток мне вовсе ни к чему. Но ведь я снимался в кино. А в спортивную форму войти, думаю, успею к тому моменту, когда поедем. Интересно, каков он, этот Гуннар Берлунд? Говорят, проталкивается в профессионалы, ждет русского тяжеловеса-чемпиона, чтобы еще лишний разочек прошуметь, привлечь к себе внимание. Посмотрим.
Скорее бы начать тренировки. Просто беда, какая скука по утрам…
Днем становится полегче. Заезжает Саркис Саркисович, и мы отправляемся работать. Так называется то, что мы делаем у Мариетты Михайловны.
Мариетта Михайловна — скульптор. Она живет одна в двухэтажном домике, со стеклами сверху и сбоку. Во дворе перед домиком секутся дождями и жарятся на солнце начатые и брошенные скульптурные композиции. Они начаты и брошены, как видно, давно, потому что уж невозможно разобрать что-либо под густым голубым пометом, лишь на голых каменных ягодицах, неизвестно чьих, четки надписи, выцарапанные бездельниками мальчишками.
Пережив, вероятно, пору каких-то исканий, Мариетта Михайловна, как женщина вполне практическая, обратилась к искусству реальному. Она создает образы знаменитых людей своего времени.
— Простые труженики, Коленька, — почтительно, с глубоким вздохом понимания значительности сего сообщил Саркис Саркисович, — простые советские люди, это тебе должно очень нравиться…
Попасть к Мариетте Михайловне — крупная удача. Только личное знакомство с ней Саркиса Саркисовича открыло мне двери святая святых. Невозможно выразить, как я был смущен, подавлен своим варварством. Со стеллажей в мастерской на меня смотрели, явно свысока и осуждающе, гипсовые бюсты, поразительно похожие друг на друга.
— Это такой-то, это такая-то, — тихо читал надписи Саркис Саркисович, водя меня вдоль стеллажей.
— Почему они так похожи? — шептал я.
Саркис Саркисович тонко улыбнулся, потрепал меня по и лечу, сказал загадочно.
— Родство душ, мой мальчик, типические черты современника…
— И что же, — рискнул спросить я, — столько народу здесь перебывало?