Анна Яковлева - Хроники пикирующего Эроса
Он был гэбэшник, по фамилии, скажем, Соколов — реальный, он носил «птичью» фамилию, да и неважно это. Учился где-то там в их особо высшем учебном заведении: звание, жена, чистая анкета, всё «соответственно норме и допуску», положенных для таких, под тридцать, мужчин, избравших для себя военную карьеру. Он был опытен и влюблён, влюблена была и она, и не в первый раз, но всё-таки ЭТО случилось с ней не сразу, на четвёртом или пятом их уже интимном свидании. До сих пор она ЭТОГО не испытала ни разу. Она таяла в его сильных руках, с радостью отдавалась ласкам самым тонким и самым грубым, его губам и языку, скользящим glissando по твердевшим соскам и меж её грудей, по нежной коже девичьего живота, всё ниже и ниже, его музыкальным пальцам, игравшим на её бледно-розовых лепестках как на клавишах какую-то неведомую ей прежде мелодию, звучавшую всё более торжественно, вначале adagissimo, потом аd libitum, аllegro, пока не вылилась fortissimo в аллилуйя — и тогда вдруг раскрылось небо, и истина, и настоящая жизнь с её прошлым, настоящим и будущим, Благая Весть, которая была одновременно и Апокалипсисом, и она сказала: за это и умереть можно. Есть в словаре такие слова, которые произносить не нужно, потому что они сбываются.
…Он уже переехал к ней, подал заявление на развод, но предстояло распределение, для которого неукоснительно следовало быть идейно выдержанным и морально устойчивым, и забрал его друг, сказав: после распределения и разведёшься, и женишься, а теперь не дури. Он уехал и не вернулся. Через полгода она узнала, что на новое место службы Соколов вызвал свою прежнюю жену. И быстро промелькнула долгая жизнь, в которой были и другие мужчины, и законный муж, и рождение детей, и работа, и комиссарская остервенелая строгость, и демонстративная брезгливость мужа, уходившего из дому, когда дело касалось её недомоганий, требовавших его физической помощи, а самой было не встать и даже не подмыться, и его уход к другой, и предательство сыновей, и смертельная болезнь, постоянное удушье — как тени, как Гагарин с Синявским тогда, в юности, это не имело к ней настоящей никакого отношения. Теперь плоть её, никем не любимая и никому не дорогая, съёжилась и сморщилась как печёное яблочко, сухонькие ручки раз в день тёрли в ванной никому не нужные теперь соски, и обвисшие мешочки грудей, и засохшие лепестки только раз в жизни попусту расцветшей розы — она была чистоплотной и принимала душ в подтекающей и давно не ремонтированной ванне ежевечерне. И никогда больше не случилось ЭТОГО, ни с кем и никогда, никогда больше не раскрывалось ей небо навстречу, призывая в вечную счастливую жизнь. Но весь оставшийся ей в земной юдоли горький срок она помнила, что небо есть и что оно может открываться человеку как обитель, как родной дом, такой родной, какого у неё не было и какого не бывает ни у кого на земле.
Ангел
К семнадцати годам, когда они познакомились, Тасина детская белокурая головка с огромными ярко-голубыми глазами превратилась в настоящий иконописный лик ангела — почти бестелесный, с золотым венчиком волос и отрешённо-ласковым взглядом. Виктор был уже известным художником, основоположником «сурового стиля» в советской живописи — «шестидесятником», певцом простоты и созидательного труда, берёг как единственную драгоценность шинель отца, погибшего на войне, — и старше Таси почти на двадцать лет. Жена его Лара тоже занималась живописью, писала уютных зверюшек и смешных деток, иллюстрировала детские книжки, но особенно была изящна в гравюрах — тончайшие линии рисунка летели у неё из-под руки свободно, будто в унисон с её лёгким дыханием. Она была уникально светлым и мудрым человеком и приняла их жизнь втроём естественно и радостно: если сердца любимого хватает на любовь к двум разным женщинам, то почему бы и нет?
Они были очень разными, Лара и Тася. Лара — зрелая тридцатитрёхлетняя женщина, внешне похожая на цыганку, познавшая все метаморфозы чувственной и духовной любви, привычная и родная Виктору — лунная женщина. Тася — совсем ребёнок, будто живущий в пшеничном стогу солнечного света, порывистая и неожиданная, с неразбуженной ещё чувственностью и девичьими предчувствиями любви и готовностью к ней, великой и на всю оставшуюся жизнь. Ларе был отпущен долгий бабий век, почти во всю её в общем недлинную жизнь. Тасе оставалось быть женщиной только тринадцать лет. Но они об этом не знали. Не знали, но будто предчувствовали. Лара была нетороплива в ласке, зато выпивала её всю по капле, наслаждаясь, как истинный коллекционер и ценитель. Тася же, сливаясь с мужским телом, ныряла в чувственное блаженство с головой, ненасытимо, и жадно, и уже невольно захлёбываясь им до плеска в лёгких, до невозможности вздохнуть — тонула, утопала, и Виктор с трудом возвращал её в повседневную жизнь с её повседневными заботами, учёбой и работой.
Таисия училась в консерватории, Виктор с Ларой работали то дома, то в мастерской, вечерами изредка ходили в ресторан ВТО, но чаще собирались втроём на кухне, пили водку и разговаривали о вечном. Из фольклорных экспедиций Тася привозила старинные северные напевы, которые разыскивала среди деревенских вдов, — русская деревня уже давно не пела. И хранились эти мелодии, живые осколки навсегда ушедшей эпохи, только в памяти старух, а Тася очень любила повторять присказку одной из них, кривобокой одноглазой вдовы, произносимую при всяком бедственном случае: «А чего нам, красивым-то бабам!» Тема вдовства, безнадёжного, но выстаивавшего до последнего среди невзгод, стала близка сердцу Виктора, и он часто писал этих вдов, образы которых нередко навеяны были Тасиными вдовьими песнями, которые она умела воспроизводить так точно, будто сама испытала вдовью долю. Она ей ещё предстояла, но человек в судорогах счастья редко прочитывает Божьи знаки.
С Богом у Таси вообще были своеобразные отношения. Племянница архимандрита, духовная дочь известного священника, крестившего позже и её сына, на все вопросы о том, по христовым ли заповедям жизнь втроём, отвечала: а Бог любви не запрещает, Бог — это любовь, а любовь — это Бог. И на все увещевания, что не такую любовь имел в виду Христос, весело отвечала: такую, такую — «и возлюбила много».
Тася расцветала быстро, как раскрывается бутон при ускоренной киносъёмке. Кроме музыкальных дарований, в ней открылся талант декоратора и живописца. В своём примитивистском, народном стиле расписывала теперь она в доме каждую кулинарную досочку, полотенца, стены, стёкла окон, и всё под её руками приобретало праздничный вид. Он всегда была большой аккуратисткой и, наводя чистоту в их разукрашенном как пряник доме, испытывала такое вдохновение, будто творила собственный первозданный мир, состоящий из одного только рая.
Фигурка её по-женски округлилась, а лицо утратило черты тонкого лика и стало обыкновенным лицом вполне благополучной молодой и цветущей женщины. Обабилась, говорили недоброжелатели, но ведь они всегда говорят недоброе. Однако чем больше умножалось счастье Таси, тем почему-то скорее увядал Виктор. Внешнему взгляду было трудно удержаться от каких-то едва, правда, мелькавших ассоциаций: земные силы и таланты женщины рядом с тающим, всё больше пьющим и однажды попытавшимся повеситься Виктором казались перетеканием жизненной энергии из одного физического тела в другое, питанием одной души флюидами другой.
Так прожили они семь лет, и он погиб. Нелепо, случайно, если только есть что-то случайное в этом мире. Выйдя из того самого ресторана ВТО, на улице Горького хотел поймать такси и подбежал к остановившейся у обочины инкассаторской машине. Охранник выстрелил в него почти в упор. Он ещё жил несколько минут, обняв ствол рядом случившегося дерева, медленно сползая по нему и глядя в небо всё понимающими глазами. За что?.. Всегда есть за что. Быть может, то была метафора судьбы: кому-то показалось, что он хотел отобрать успех с сопутствующим ему материальным благополучием у других, а ему просто надо было ехать. Просто — двигаться. И если жизнь — театр, тот тут — qui pro quo, одно вместо другого. Жизнь постоянно ошибается дверью, такой уж у этой драматургии жанр.
Кончилась музыка, кончилась живопись, и счастье кончилось.
Через три года, отплакав, Тася вышла замуж за какого-то фотографа и никогда больше не знала ни высокой чувственной радости, ни небесного полёта, которые открыла с Виктором. Родился сын. Хотелось вынырнуть из невозвратного прошлого и зажить обычной жизнью, как все — раз жить как-то надо. Картина, где Виктор изобразил себя и Тасю, вольно раскинувшихся в поле, и получившая Гран-при на Парижской выставке, осталась у Лары — у Таси не осталось ничего. И она попыталась начать вторую жизнь, жизнь изгнанной из рая: быть доброй женой, хорошей матерью, обустроить свой новый дом — но почему-то всё получалось не так. Кроме расписных полотенец и чашек — раз за разом, сами собой возникали под кистью и иглой всё те же три фигурки и всё те же орнаменты, что и на утвари в их общем доме — доме Виктора, Лары и Таси.