Лана Ланитова - Глаша
– Таня, дорасскажи мне про игрища Владимира и Игната. Расскажи, спал он с тобой?
– Глашенька, а может, ну его? Неприятно мне про то вспоминать. Срамно больно. Ну, да ладно, слушай.
Продолжение рассказа крепостной Татьяны Плотниковой:
Не раз еще Игнат хаживал за мной, таскал в баню к барину. Более всего, Глашенька, противно, что всякий раз меня заставляли в мужеские одежи рядиться и усищи клеить. Один раз даже бороду приспособили: длинную, как у попа. Все смешно им было на меня такую глядеть.
Оденут, бывало, в штаны и рубаху и заставляют по-мужицки баб еть, да ласкать по-разному. А меня обида враз одолевала. Неужто, я на свет уродиться должна была мужиком, да господь мне по ошибке не те органы приторочил? Бывало, еле сдерживаю себя, чтобы не разреветься, а все прихотям барским потакаю. Владимир Иванович, знай меня «Тишей» называет: «Тиша, поди сюда. Тиша, поди туда. Тиша, засади ей. Тиша, впихни». Срам божий, да и только… А потаскухи наши деревенские, полюбовницы его постоянные – такие уж бесстыжие! Знают же – что никакой я не Тихон, а изгаляются надо мной. Похоть им глаза застит. Маруська свою мохнатку нагло пальцами вывернет, и просит громко, чтобы барину потрафить: «Тиша, полижи мне язычком. Страсть, как охота…» Я на нее смотрю, как на убогую, а сама думаю: «Ну и стерва, ты, Маруська». А что делать? Приходилось играть сей паскудный спектакль. Стыдно говорить, как зачну с ними играться, так сама вся горю от желания… Вот она – утроба наша греховная!
Раз нарядили меня, как обычно, и приспособили мне между ног уд деревянный, по-ихнему «дилдо», не маленький, с шишкой большой. Смазали дилдо маслом, чтоб лучше скользил. Владимир Иванович мне сесть на стул приказал. Тогда на оргии было нас, девок, трое: я, Лушка и Маруська. Ну, и как всегда, барин с Игнатом.
Села я на стул, ноги широко расставила, дилдо энтот окаянный торчит между ног, что оглобля. Вот на эту самую оглоблю Маруська с Лушкой по очереди и садились. Не просто садились, а прыгали на ней и стонали кликушно, потиной едкой дышали мне в лицо. То передом, то задом. Мужиков раззадоривали. А Владимир Иванович с Игнатом все смотрели и потешались.
А потом сами с ними подолгу игрались – то на столах, то на лавках, то на табуретах всяких. Все в ушах стоны их любодейские стоят, и запах семени помню… Лушка так разошлась, каналья, что мало ей показалось: просит и просит еще. Она на «это дело» совсем ненасытная. Положили эту лярву на стол, ноги к верху, как на дыбе привязали и заставили меня тыкать ее долго в обе дырищи. Я аж, взмокла ее еть. Она спустит сильно, кричит, борозды на столе от ногтей ее вспаханы… Ну, чисто – чертовка! Потом проходит пара минут, опять спускать готова. Секель распух, как слива, дырки горят, а зад все елозит. Срам и только! Оба мужика смеются над ней. Не знают уже, чего ей толще засунуть. Барин говорит: «Лушка, прорва, ты у нас дождешься, мы тебе жеребца Игнатова приведем. На смерть тебя ухайдакает…» Посмотрели на нее малость, а после засунули ей тудыть бутыль из-под вина, да и бросили так лежать. Сами выругались матерно, и ушли из бани.
Лушка заныла, запричитала. Я уже уходить собиралась, как плачь за дубовой дверью показался. Вернулась тихонько и отвязала ее, окаянную. Бутыль из нее вынула. Вышла она, как миленькая, только дупло широкое опосля осталось, что голенище сапога. Я ей говорю: «Ну и блядища, ты, Лушка! Как же тебя черти окаянную разбирают. Дождешься – изнасилют тебя до смерти!» А она заморгала глазенками белесыми и ну реветь, как корова. Да громко как! Я испужалась, что в усадьбе услышат. Говорю ей: «Замолчи, дура! Хочешь, чтобы народ сюда сбежался? Если кто узнает – барин тебя точно со свету сживет! Одевайся и беги до дому».
Жалко стало ее. Эта дурища одевалась, а сама все плакала, сопли размазывала, на жизнь горемычную пеняла. Жаловалась: замуж теперь ее никто не берет… Да где мужика-то по ее аппетитам сыскать? Ей ведь не один мужик надобен, а цельная рота бравых солдат. А что мне ее слушать было? Своих печалей хватало.
А однажды велели мне прийти, как обычно. Переоделась в мужичка, жду начала спектакля. Смотрю: а подружек барина и нет. Может не подошли еще, а может, занемогли все разом. Не знаю. А только стою я, как свечка – одна на виду. С ноги на ногу переминаюсь. Не знаю: чем заняться. А барин с приказчиком сидят, вино пьют, разговоры непонятные ведут. Вдруг, Владимир и говорит:
– Ну что, Танюха, может, и ты нам на что-нибудь сгодишься? Хватит уж, поди, девой ходить. А то «Тишенька» твой уже всех бабенок наших переёб, а сам молодец, все нераспечатанный ходит.
Я испугалась: вот и мой черед пришел оглоблю его на себе испробовать… А Владимир уже прилично хмельным был в тот день, качало его из стороны в сторону. Долго возиться со мной не стал… Взял меня за шею крепкими пальцами и к себе подвел.
– Смотри, Игнат, какая шейка у нашего парнишки тонкая… Не то, что у баб наших спелых. Тошнит меня от их спелости… Боюсь я за себя… Что-то меня последнее время не на сиськи сдобные тянет. Знак нехороший. Ты не находишь, друже? Игнатушка, что ты делать-то со своим барином будешь, ежели мой жеребец на коров деревенских вставать откажется? Какие стада ты в этом случае мне погонишь? Ой, тошно мне! – и он засмеялся, но как-то нехорошо, злобно. Смеется, а глаза злые. – Ну, да ладно, чего рассуждать. Много я нынче выпил. А истина в вине оказалась… In vino veritas! In vino veritas! Что-то я сегодня философствую изрядно, пора и честь знать…
Танюша, детка, пойди сюда. Встань ко мне задом на кроватку, а попку подними повыше. Ты, прости меня, дружок, я для начала, не с христианского входа тебя распечатаю, уж больно твоя фигурка к этому располагает…
А дальше все было, как в тумане. Не хочу тебе, Глаша, подробности говорить. Помню все смутно. Больно сильно, совсем не сладко. Помню, что подтолкнул меня к кровати, рука на затылок надавила, брючки шутовские будто сами сползли до колен. Намазал барин меня мазью скользкой и зачал дело свое греховное… Сначала и вовсе у него не получалось. Уперлось и не идет. Я от боли еле терплю, глаза на лоб лезут! А он пихает и все тут – черт настырный! Выгнулась – сил не было терпеть. Барин прикрикнул на меня: мол, стой, не шевелись. Пообещал, что немного осталось. А тут Игнат еще подсобить ввязался. Взял меня за зад и держит крепко, чтобы не шевелилась зря. Так и вогнали шишку мне, да так глубоко! А потом задвигал во мне барин оглоблей, аж мудя пудовые по ногам шлепать стали. Из меня сознание вон и вышло.
Очнулась оттого, что вода по лицу полилась, Игнат холодной окатил. Больно в греховном ходу – сил нет! Гляжу: барин уж спит крепко на той же кровати. А тут у Игната кол между ног встал.
– Танечка, тебе семь бед – один ответ. Потерпи еще немножко сегодня. Услади и моего дружка, – а от самого винным духом сильно несет, – я тебя потихонечку… Да спереди, как бабам положено.
– Обманщик ты, Игнат! Говорил мне: что раз я в мужиковых одеждах спектакль поиграю – не тронет меня барин. А таперича не только барин, но и ты пристраиваешься.
– Танюша, я тебе целковый дам и кулек конфет. Не противься, милая. Видишь, сегодня все бабы больными сказались. А других искать не хотел. Ты ляг на спину, я тебя потихонечку.
Дальше что было? Да сами все знаете. Одно могу сказать, что Игнат чуть ласковей со мной обошелся, чем Владимир Иванович. А все равно больно было, да срамно. После всего он дал мне, как обещал, один целковый и конфет кулечек. И я домой поплелась. Еле дошла. Неделю потом болела.
Глава 15
Жаль, в темноте не видно лица и глаз… А глаза Глафиры от рассказа подруги не только расширились, но и томная нега на ресницы снизошла. Сердце билось у самого горла, меж ног влага обильно заструилась. В конце Татьяниного повествования, Глашина рука, словно проворный таинственный зверек, нырнула в родную, теплую и влажную норку. Мало нырнула, копошиться по-хозяйски начала. Бедра девушки задрожали…
– Таня, скажи, неужто тебе ни разу сладко не было?
– Было потом. Чуть позже, когда ранки от вторжения зажили. Меня ласками сильно не баловали. Так – поигрались немного, и вообще звать в баню перестали. У барина часто прихоти меняются, чаще погоды.
– Ну, ты, хоть раз спустила?
– Спустила несколько раз… с барином. И с Игнатом тоже… Мне к «этому делу» и привыкнуть, как следует, не удалось. Я же говорю: бог красой обделил… Порой, мне кажется: еще благодарить своих насильников должна – кабы не их паскудные спектакли, то и вовсе уд мужской во мне не побывал. Немного-то охотников на мою худобу находилось, – вздохнула Таня. – У меня какой теперь грех… Когда припрет сильно – рукоблудствую, пока похоть не отпустит. А она волнами так и катит, так и катит…
– Ой, Таня, сил моих нет больше! – Глафира не выдержав, легла на спину, сильные, стройные ноги раздвинулись сами собой.
– Я поняла тебя, Глашенька… Сама хотюча стала. Ты мне давно, страсть, как приятна. Только, лишь на грудки твои посмотрю, рука сама тянется. Создал же бог такую красоту! – Татьяна, не говоря лишних слов, повинуясь горячей плотской тяге, откинув одеяло и распахнув ворот тонкой сорочки, припала губами к Глашиной груди. Проворный язык в спешке, словно опасаясь, что отберут изысканное лакомство, стал ласкать тугие, спелые как вишни, соски подруги. – Боже, как ты хороша и вкусно пахнешь! А мягонькая какая!