Катрин Милле - Ревность
Я боялась их выбросить, думая, что там записан номер телефона или информация, которую он позже будет искать. Я взяла за привычку разглаживать и читать их.
Поскольку коробка была набита письмами, из которых мало что следовало, я стала изучать содержимое ящиков стола. Именно там он держал сваленные вперемешку фотографии. Были имена, с которыми соотносились лица: я несколько раз видела их и могла сопоставить, но теперь к ним прибавлялись неизвестные мне лица и тела. Я изучала негативы, разложив их на белой бумаге. Иногда прибегала к помощи лупы. Целая серия обнаженных тел без лиц так и осталась неатрибутированной мною, поскольку у меня не было ни единого шанса опознать женщину в таком виде, что вполне понятно, однако меня интересовало, что именно побудило Жака скрывать личность модели. Это было несвойственно его характеру. Хотя я уже начала признавать, что часть его жизни оставалась скрыта от меня, я не думала, что она была скрыта ото всех. На самом деле он не вел двойную жизнь — доказательством тому была легкость, с которой я обнаруживала улики, небрежность, с которой он разбрасывал их, удовлетворяя мое любопытство; просто у него была своя отдельная жизнь, и наша общая жизнь протекала за ее пределами.
От меня не ускользнуло, что мое инквизиторское усердие переходило в маниакальность. Симптомами были частое повторение одних и тех же действий, потребность в более острой боли. Скоро мне стало мало случайно найденных записочек, я начала шарить по карманам. Я совершила две или три мелких кражи: листок из блокнота, на котором женским почерком были записаны слова, насколько я понимаю, перевод на польский имени Жака и, если память мне не изменяет, нескольких слов эротического содержания; фотография опознанной мной голой девушки, хотя, как мне показалось, сделана она была достаточно давно. Я не собиралась хранить их, чтобы позднее предъявить Жаку и загнать его в ловушку. Они присоединились к содержимому моих ящиков. Время от времени я доставала их оттуда, чтобы убедиться, что больше ничего не выжать ни из этого короткого списка, ни из фотографии женщины, с готовностью обнажившейся в неизвестном мне гостиничном номере. Единственной их функцией было погрузить меня в боль, которая полностью овладевала мной. Это погружение в боль по-прежнему оставалось самым сильным средством, в котором я бессознательно нуждалась, чтобы освободить свой рассудок от мучительных предположений, чтобы прекратить дискуссии, надоедая Жаку своими фантазиями, иначе говоря, забыть все изощренные планы мести. Имея на руках веские доказательства, я могла бы сделать передышку. Грустная, но абсолютная уверенность избавляла меня от бесконечно прокручивания в уме подозрений.
Логика дознавателя требует установить связь между случайными, никак не связанными фактами. Следуя этому принципу, я стала заниматься буквальной интерпретацией произведений Жака. Я снова перечитала их, но теперь даже самые схематичные зарисовки женских образов и описания эротических сцен я наделяла материальностью и настроениями, почерпнутыми в письмах и дневниках. Я истолковывала сцены, происходившие в знакомом мне антураже (сад дома Майоля в Баньюльсе, сад Карузель в Париже), как достоверные отражения реальности. Впрочем, возможно, что это тщательное внимание к предмету соответствует моей собственной манере описания произведений в искусствоведческих статьях, а вовсе не методу Жака, в котором нет ничего от автора-документалиста. Что касается этой точности относительно других женских персонажей, К. теперь казалась мне только каким-то абстрактным символом или пустой раковиной.
Во время повторного, не совсем адекватного, прочтения выборочных текстов мое внимание привлекали отрывки, в которых, как мне казалось, я узнавала пейзажи тех мест, где мы обычно гуляли, или где он меня фотографировал, или где мы занимались любовью, или, например, где рассказывалось о присущих только мне поступках. Я заимствовала тактику лентяя, способного пробежать глазами всю книгу, инстинктивно выделяя лишь те отрывки, которые пригодятся ему для диссертации. Но и эти ориентиры скоро стали от меня ускользать. Создавалось ощущение, что книги Жака напечатаны на промокашке, впитывавшей и искажавшей знаки, которые, как мне казалось, я узнавала. Когда какой-то женский образ, но точно не я, вырисовывался в принадлежавшем мне пространстве, когда какая-то деталь не соответствовала моему собственному воспоминанию об этом месте или о предметах, мне казалось, что эта волокнистая материя высасывает мою жизнь, и она растворяется в ней. То же происходило и с воссозданием человеческого тела. Я подгоняла собственное тело под описание чьей-то спины. Но для бедер оно уже не годилось. Тогда мой образ расплывался по странице, уступая место другой женщине.
По примеру большинства читателей романов, написанных от первого лица, я всегда читала книги Жака, перенося черты писателя на рассказчика, даже если описываемые события значительно отличались от тех, которые, как я думала, автор пережил сам. Однако я ни разу не задала себе вопроса, отражают ли эти романы хоть какую-то, скрытую или явную, реальность? Впрочем, я не задавала себе никаких вопросов такого толка, полностью переняв почти профессиональный подход по отношению к работе Жака. Я не принадлежу к критикам-советчикам, кто, выступая на равных с художниками, вмешивается в творческий процесс, раздавая рекомендации относительно произведения, а иногда даже образа жизни. Я лишь позволяла себе оценивать результат; нравился он мне или нет, я считаю, что интеллектуальные или экзистенциальные мотивы, побуждающие художника или писателя к творчеству, являются сугубо личными и не подлежат чужому влиянию. Возможно, я сохранила эту дистанцию и по отношению к Жаку, поскольку сам он не пускался в откровенность по поводу своей работы и мотивов творчества и не давал мне читать рукописи своих романов. Еще один факт мог сыграть свою роль. Когда мы были только шапочно знакомы, а он временно вел колонку в искусствоведческом журнале, мы однажды оказались вовлечены в публичный интеллектуальный спор, в котором оказались по разные стороны баррикад. Отсюда возникла твердая уверенность: несмотря на то общее, что нас объединяет в жизни, несмотря на частый обмен мнениями, каждый из нас независим в своей профессиональной области. Причем до такой степени, что я даже не задавала себе вопросов о персонаже, обозначенном буквой К. Разумеется, я была очень рада, когда снова нашла его. Эти буквы с зазубринками, рассеянные по книгам, казалось, дружески подмигивали мне, прорываясь сквозь гущу слов. Но я не пыталась понять, хотел ли Жак таким способом сказать что-то обо мне или выражал потребность сказать что-то, предназначавшееся именно мне. Только один раз я была обескуражена, когда по прихоти сюжета К. оказалась вовлечена в эротические приключения в Японии, и японский коллега, с которым я работала, улыбаясь, указал мне на это. Как правило, когда Жак намекал на какое-то известное ему событие, то есть на историю, о которой я ему рассказывала, от нее в книге оставались лишь комические эпизоды: у меня в памяти обычно задерживалось только то, что удивляло или забавляло меня. Например, я помню, как я трахалась на капоте автомобиля, и много лет спустя была потрясена, что, оказывается, сама рассказала ему об этом, но совершенно забыла (возможно, сознательно?), что я это делала. Но я никогда бы не стала его расспрашивать, чтобы уяснить для себя, почему он выбрал тот или иной факт. Для этого требовалось, чтобы К. перестала прятать голову в песок.
Побуждение
Мне никогда не нравились ни самая красивая мозаика, ни самые изысканные маркетри[16]. Даже когда они придают перспективу пространству, как сложнейшие маркетри в studiolo Палаццо Дукале в Урбино[17], где те же самые обработанные поверхности словно зажимают посетителя среди архитектуры, имитирующей пилястры и каминные доски, и одновременно заставляют его поверить в существование ниш и шкафов, набитых книгами и странными предметами, где его взгляду хотелось бы задержаться, а потом через окна вырваться наружу — к равнине; я не могу оставить без внимания тот факт, что эти маркетри состоят из огромного количества мелких, плотно пригнанных друг к другу кусочков. Между ними нет свободного пространства; я лишь с трудом различаю вводящие в заблуждение зазоры в стене, и изображение кажется мне застывшим, таким же герметичным, как самый обычный плиточный пол.
Призраки, порожденные тем, что я обнаружила в карманах и ящиках Жака, не были предназначены для того, чтобы сопровождать мои занятия мастурбацией, они оккупировали все свободное пространство моих мыслей и исключили возможность отклонения от курса, случайность, надежду — все то, что вносит элемент игры в повседневную жизнь. Я привыкла быть зажатой в этих тисках, как во сне, так и наяву; на улице малейшее сходство случайной прохожей с одной из женщин, которых посещал Жак, или какой-то предмет в витрине магазина — книга, которую они обсуждали, драгоценность (такую или похожую, как мне казалось, учитывая ее внешность, она могла бы носить) немедленно влекли за собой возвращение к неотвязным фантазиям. И предугадывая минуты бездействия в течение дня, я ждала только одного — возможности снова в них погрузиться. Поездки из дома на работу очень кстати предоставляли мне довольно длинные отрезки свободного времени, которые вскоре были колонизированы призраками. Я забросила обычное чтение. Меня больше не интересовали усталые завсегдатаи метро, с которыми прежде мне нравилось разделять состояние отстраненности. Я испытывала теперь ту же неловкость, что и при мастурбации: присутствие посторонних меня стесняло. Меня раздражало, если незнакомый человек, сидящий рядом со мной, пытался привлечь мое внимание — чихал или начинал громко говорить. Он прерывал ход моих мыслей, заставляя меня возвращаться назад и разматывать их заново. Некоторое время назад я уже прекратила все сексуальные отношения со странным любовником, о котором упоминала, и моя навязчивая идея полностью вытеснила фантазии, которыми я развлекала себя между нашими редкими свиданиями. С той только разницей, что теперь я перестала быть героиней этих размытых фантазий, всю жизнь сопровождавших меня; я даже не была зрителем, призванным подмечать и учитывать малейшие детали; я стала незаметным статистом, не имеющим никакого отношения к главной роли. Я больше не грезила о своей сексуальной жизни, я жила жизнью Жака. Я всегда носила в сумке легкий транквилизатор. Когда тиски боли становились невыносимыми, я украдкой клала таблетку на язык, и это снимало состояние угнетенности. Во мне появилось что-то от алкоголика, который абсолютно искренне уверяет, что выпивает всего один стаканчик за обедом, хотя старательно припрятал заначки спиртного в укромных уголках — за грудой белья в шкафу или в буфете за ненужной посудой. Как могла я надеяться на выздоровление, если та же самая одержимость, которая питала мое безудержное воображение, одновременно открывала передо мной единственно возможную перспективу — обширную равнину, невспаханную целину жизни Жака?