Януш Корчак - Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
Она:
– Я заплачу вам два злотых, но довезите меня до тех ворот.
– Пани согласилась на три злотых и до угла Теплой.
Он разворачивается, отъезжает и ставит коляску в очередь [свободных].
Я спрашиваю шокированную изысканную даму:
– Вы в курсе, что здесь произошло?
– В курсе. Я вместе с ней ехала.
– И кто прав?
– Он. Но почему он предпочел потерять два злотых, чем проехать еще сто шагов?
– Да заупрямился.
– То-то я и вижу.
Подхожу к рикше.
– Что это было?
– Нечего. Я потерял два злотых. Ну и что? Я не обеднею, а мерзавцем меня и так назвали.
Я был в трех местах и должен был трем компаниям слушателей рассказать про этот случай.
Я просто не мог иначе. Должен был.
Коллега или двое коллег с Дзельной, не без участия дамы-коллеги не с Дзельной донесли на меня в Совет или Палату здравоохранения[85], что я скрываю случаи тифа. Сокрытие каждого случая влечет за собой смертный приговор!
Ну и что?
Я был в Министерстве здравоохранения, как-то все удалось замять и на будущее согласовать. Я написал два письма в два ведомства. В одно – что обещаю, а обещаний не сдерживаю. Во второе ведомство я заслал вопрос, что они собираются делать со мной и моим новым филиалом на Дзельной.
Письма любезными не были. Нет, уж любезными они точно не были. Но разве можно меня с легким сердцем назвать мерзавцем?
Знаю, знаю: фамилия моей коллеги – Брауде-Хеллерова, а не Бройгес-Холерова.
Но ежели она на меня бройгес[86], а для больничного дела – чума-проказа-холера, и я только это последнее словечко написал, то почему я – мерзавец?
Чего от меня требуют?
Купчиха, которой покупательница высказала претензии, ответила:
– Моя пани, это не товар, и это не магазин, и вы не клиентка, и я не купчиха. Ни я вам не продаю, ни вы мне не платите, потому что эти фантики – не деньги. Вы не тратите, и я не зарабатываю. Кому сегодня мошенничать и зачем? Просто что-то же надо делать. А?
Дали бы мне требник – я бы мессу как-нибудь справил.
Но я не смог бы читать проповедь пастве с нарукавными повязками. Я давился бы фразами, читал бы в их взглядах вопрос:
«Так что творится-то? И что дальше?»
Язык бы у меня отнялся насмерть.
Слиска, Панска, Марианьска, Комитетова. Воспоминания, воспоминания, воспоминания.
Каждый дом, каждый двор. Сюда я ходил за полтинник, в основном ночами.
За дневные консультации у богатых и на богатых улицах я требую платить по три и пять рублей.
Наглость: брать столько же, сколько Андерс, больше Крамштыка, Бончкевича[87] – профессорские гонорары. Я, городской врач, мальчик на побегушках, золушка клиники Берсонов.
Такой толстый том воспоминаний.
У врачей-евреев не было практики среди христиан – только выдающиеся жители основных улиц. И даже про этих говорили с гордостью.
– Сегодня у меня визит к квартальному, к владельцу ресторана, к сторожу в банке и учителю прогимназии на Новолипках, у почтмейстера.
Это уже было нечто.
А мне звонят, хотя уже и не каждый день:
– Пан доктор, пани графиня Тарновская просит к телефону. Прокурор Судебной палаты. Директорша Сонгайлло. Адвокат Маковский, Шишковский.
На огрызке листка записываю адрес. Спрашиваю:
– А нельзя завтра? После клиники, в час дня. Какая температура? Можно дать яичко.
А один раз даже:
– Генеральша Гильченко.
По сравнению с этим – просто ерунда: капитан Хоппер звонит после каждого стула у ребенка, иногда и по два раза.
Вот такие бывали визиты автора книги Дитя салона[88], когда Гольдшмидт шел в ночи в подвал на улицу Слиска, 52, на чердак на Панской, 17.
Вызвали меня как-то раз Познаньские в свой дворец в Аллеях Уяздовских[89]:
– Непременно сегодня. Пациенты не любят ждать.
– Три рубля, – говорит, зная всю Варшаву, доктор Юлек. – Скупердяи.
Я иду.
– Пан доктор, подождите минуточку. Я пошлю за мальчиками.
Они что, ушли куда-то?
– Недалеко. Играют в парке. А мы с вами пока чайку попьем.
– У меня нет времени ждать.
– А доктор Юлиан всегда… А что пан доктор сейчас пишет?
– Увы, только рецепты.
Наутро:
– Побойтесь Бога, коллега! – возмущенно. – Враги.
– Плевать хотел.
– Ну-ну…
Как местному дали мне квартиру и двести рублей в год четырьмя выплатами. Хозяйство вела честнейшая Матушка за пятнадцать рублей.
Практика приносит сто рублей в месяц, писание статей – тоже какие-то гроши.
Я много тратил на извозчика.
– На Злотую – и на извозчике! Двадцать копеек. Расточительство.
Я бесплатно лечил детей социалистов, учителей, журналистов, молодых адвокатов, даже врачей – всех прогрессивных людей.
Бывало так, что я звонил:
– Приеду только вечером. Мне нужно вымыться и переодеться, у нас тут полно скарлатины. Еще не хватало вам ребенка заразить.
Ребенка!
Это были светлые стороны. А темные?
Я пообещал:
– Поскольку старые врачи неохотно ездят по ночам, и уж точно – не к беднякам, я, молодой, должен ночью бежать на помощь.
Сами понимаете. Скорая помощь. Как же иначе-то. Потому как, что будет, если ребенок утра не дождется?
Фельдшеры объявили мне войну в союзе с аптечными складами и двумя враждебно настроенными аптеками.
Единодушное мнение, что это чокнутый. Опасный сумасшедший. Разница только в прогнозе: излечимый или нет.
Раз приходит ночью баба в платочке. Дождь льет.
– К матери моей…
– Я только к детям.
– Она в детство впала. Я знаю, что пан мне не поможет… Чего вам зазря трудиться. Но доктора не хотят выдать свидетельство о смерти. А это мама… и так без врача.
– Сейчас приду.
– Я не знала, уж вы меня простите, что вы только по детям. Меня фельдшер Блюхарский прислал. Жидок, а человек-то порядочный. Он и говорит: ой, баба-баба, если я приеду, тебе придется заплатить рубль, это ж ночной выезд. А в больнице есть доктор, он задаром придет, да еще и деньжат на лекарство подкинет.
Я заупрямился и подписывал рецепты без «д-р», без «доктора».
А они говорили:
– Мы такого врача не знаем. Должно быть, фельдшер.
– Но… Это ж доктор, в больнице.
Поэтому:
«Лекарство прописал доктор NN» (внебрачное лекарство, ублюдочное).
Я принимал за двадцать копеек, потому что в Талмуде написано черным по белому, что бесплатный врач больному не поможет.
Чаще всего веселили меня пациенты. Потешные создания. Случалось, выводили из себя.
Ночью звонок. «Скорая» привезла ребенка с ожогами.
– Что пан доктор думает?
– Ничего не думаю. Тут спасения нет.
– Но это же не обычный ребенок. Я купец. У меня особняк есть. Я могу заплатить.
– Не кричите, пожалуйста. Выйдите и не будите больных.
– Да какое мне до них дело!
Мы его вместе с фельдшером взяли под белы ручки – и на лестницу. Кровать с ребенком – на первый этаж, в амбулаторию.
– У тебя, пан, есть телефон – вот и вызови себе пол-Варшавы профессоров.
– Я вас в газетах пропесочу, я у вас диплом отберу!
Ночь испорчена.
Или такое: шесть утра. Я вхожу в спальню. Звонок в дверь.
– Вызов к ребенку.
Я на ходу засыпаю после трудной ночи.
– Что с ним?
– Воспаление после скарлатины.
– Кто его лечит?
– Ну-у-у… разные.
– Так и вызывайте разных.
– А я хочу, чтобы вы пришли!
– Я если я не хочу?
– Я могу заплатить!
– Я на ночные вызовы не хожу.
– Шесть утра – это ночь?
– Ночь.
– Так вы не придете?
– Не приду…
Хлопая дверью, кидает мне на прощание:
– Ишь, граф нашелся. Три рубля потерял!
Наверняка она дала бы, не торгуясь, двадцать пять копеек и три копейки «на дворника», чтобы ночью открыл ворота. Это она меня так наказать хотела: вот теперь не засну, локти кусать буду с досады.
Три рубля потерял.
Это мои родные края. […] Панска, Слиска.
Я бросил клинику ради Дома сирот. Меня терзает чувство вины.
Один раз я вынужден был уехать (война).
Второй раз – на год в Берлин.
Третий раз – на полгода в Париж.
За просвещением, за знаниями.
Теперь, когда я уже знаю, что ничего не знаю и почему не знаю, когда могу действовать по главному постулату «не навреди больному!», плыву в неведомые воды.
Клиника дала мне так много, а я ей, неблагодарный, так мало. Мерзкое дезертирство. Жизнь покарала.
А пошел вчера за жертвой, на Гжибув, 1. Последний дом перед стеной гетто. Вчера здесь убили еврейского полицейского – он давал знаки контрабандистам.
– Тут не место для склада, – объясняет сосед.
Магазин закрыт.
– Люди боятся.
Вчера у ворот остановил меня помощник дворника:
– Пан доктор, вы меня не узнаете?
– Погоди… узнал! Шульц!
– Вы меня узнали…
– Ба! Я тебя слишком хорошо помню. Ну пошли, рассказывай.
Мы садимся на ступеньки перед костелом.
Боже мой, Гжибув! Именно здесь в 1905 году как раз застрелили Собутку[90].
Переплелись два воспоминания. Булка! Ему уже сорок лет. А так недавно было десять.