Януш Корчак - Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
То же самое бывает на собраниях. Так легко рвется нить дискуссии. Кто-то перебьет каким-нибудь замечанием – тема надолго меняется.
– О чем это мы, собственно говоря?
Временами кто-нибудь скажет:
– Во-первых…
И ты напрасно ждешь, что «во-вторых»…
Отсюда и пустой треп.
Вывод:
– Ребенка нужно принять.
Так и запишем: «принять».
Теперь нужно перейти к следующему прошению. Нет – дальше не один, а три человека обосновывают вывод. Иногда приходится пару раз перебить.
Обсуждение «виляет», как автомобиль в руках плохого водителя.
Это утомляет и раздражает. Да хватит уже!
Вот оно: хватит. Этого чувства не ведает фронт. Фронт – это приказы: «Вперед, десять километров. Пять в тыл – постой, марш-бросок – ночлег здесь». Конный, пеший, мотоциклист, днем ли, ночью… иногда на листке карандашом короткий приказ. И все: исполнять без болтовни. В селе насчитывается пять неповрежденных халуп. «Приготовиться к приему двухсот раненых. Их уже везут».
Вот и крутись, как хочешь.
Здесь не так, здесь по-другому: «Я очень вас прошу, буду чрезвычайно благодарен. Не изволите ли вы милостиво».
Можешь не делать, можешь сделать по-другому, выторговать.
Не повезло с начальником. Бессмысленно унижает, гнобит, бессмысленные требования, в критический момент исчезает и оставляет без приказа. А без этого нельзя. О нем говорят; думаю, он даже снится.
А на гражданке по-другому: можно спорить, доказывать, ссориться, грозить.
А результат один и тот же.
Скука.
Скука на фронте мимолетна. Кто-то постучал в избу, конь заржал на шоссе. Будут новости.
Может, нас направят в город, может, сегодня ночевать будем в замке, а может быть, самое страшное – плен.
А здесь и сейчас мы, евреи, не знаем, что принесет завтрашний день. Но чувство безопасности все равно есть.
Поэтому скука.
– Что, ты предпочел бы битву под Харьковом?
Я презрительно стряхнул газетные небылицы и отвечаю:
– Предпочел бы.
Пусть даже хуже, но по-другому.
Поэтому одни убегают в ремесло, другие – в размышления, в общественную работу, в «уже день настал». Зеваю. Еще один день.
Вот зуб, который царапает язык, – отчаяние. Я его подпиливаю – и никакого улучшения. – А вдруг это рак, вдруг – уже?
29 мая 1942 года, шесть утра, в кровати
Хочешь проверить свою невосприимчивость к бешенству? Попробуй помочь балде-растяпе.
Ты даешь ей в руки бумагу и объясняешь: нужно ее отдать – завтра – в собственные руки, точный адрес и время.
А она эту бумагу потеряла, или забыла взять с собой, или времени у нее не было, или сторож ей по-другому посоветовал, – завтра сходит, какая разница. Да она и не знает, хорошо ли так поступить. С кем она ребенка оставит… да еще стирка у нее… только для ребенка платьице.
– Вы не могли эту стирку до утра отложить?
– Да жарко на улице… я ей обещала.
Ей совестно. Может, еще ничего из этого не выйдет?
До войны все муж делал.
– Я, может, плохо поступила, но вы не сердитесь…
Я проверяю материальное положение семьи – она подала прошение, чтобы мы приняли мальчика.
– Он может здесь спать. Тут чисто.
– И пан считает, что тут чисто? Кабы вы, пан, до войны…
– Он мог бы у нас быть целый день.
– А если дождь будет?
– Я эти вопросы не решаю. Я свое написал, а вы уже решайте, что делать.
– Пан доктор, это такой ребенок! Вот вы с ним познакомитесь, так пожалеете, что он у меня только один такой. У меня роды пятеро врачей принимали.
Я не говорю ей:
– Неумная вы баба.
Я как-то сказал один раз такое матери в больнице лет тридцать назад.
Она мне и отвечает:
– Если бы я была богатая, уже была бы умная.
Другой говорю:
– Даже барон Ротшильд[82] кормит ребенка только пять раз в день.
– Его ребенку на всю жизнь еды хватит.
Говорю:
– Если бы ребенку нужен был чаек, Господь бы в одной груди дал вам молоко, а в другой – чаек.
– Да кабы Господь давал детям то, что может дать, и то, что им нужно!
Я говорю:
– Если вы мне не доверяете – идите к другому врачу, которому вы доверяете.
– Ой, пан доктор, не обижайтесь, но как я могу людям доверять, когда я, бывает, и Господу Богу-то не верю.
Такие языковые кренделя:
– Когда я ему задницу-то надрала, что он весь аж огнем горел, то мне его так жалко стало, что я, извините за выражение, заплакала.
***Сей момент Семи принес мне в постель письмо: такое сгодится?
«Преподобному Отцу Викарию в приходе Всех Святых[83].
Сердечно просим уважаемого Отца Викария оказать нам свое милостивое соизволение и разрешить несколько раз посетить сад при костеле в субботу, в утренние часы, как можно раньше (6.30–10).
Мы очень скучаем за воздухом и зеленью. У нас душно и тесно. Мы хотим познакомиться и подружиться с природой. Побеги ломать не будем.
Горячо просим не отказать в нашей просьбе.
Зигмусь
Семи
Абраша
Ханка
Аронек»
Сколько же драгоценностей теряет человек, когда ему не хватает терпения просто бескорыстно разговаривать с людьми – просто чтобы их лучше узнать.
Это прошение, которым начался день, – хорошая примета. Может, сегодня я соберу больше, чем пятьдесят злотых.
Они спят в изоляторе. Их семеро. Старший – старина Азрилевич во главе (angina pectoris)[84], Геня (вроде бы легкие), Ханечка (эмфизема). По другую сторону – Монюсь, Регинка, Марыля.
Ханка – Гене:
– Он так страшно для нее собой жертвовал! Он бы ей жизнь отдал и все на свете. А эта свинья его не любила.
– Ну почему сразу свинья? Разве обязательно любить в ответ, если он ее любит?
– Ну, это зависит от того, как любить. Если только немножко любит, то ладно уж. А если он хочет жизнь за тебя отдать и все-все?
– А она его об этом просила?
– Этого только не хватало!
– Вот именно.
– И я о том же говорю.
– Нет, ты говоришь, что она свинья.
– Ну, свинья и есть!
– Я больше не хочу с тобой разговаривать.
Поссорились.
Я и рад, и не рад. Я сержусь, радуюсь, беспокоюсь, желаю прочувствовать и уклониться, желаю добра и взываю о каре господней или людской. Сужу: вот это хорошо, а это плохо.
Но это все теоретически. По заказу. Плоско, серо, банально, профессионально, как сквозь туман, размазанные чувства. Они рядом со мной, но во мне их нет. Я могу без труда отречься от них, отложить, вычеркнуть, изменить.
Острый зуб калечит мне язык. Я становлюсь свидетелем возмутительной сцены; слышу слова, которые должны меня потрясти. Не могу выкашлять флегму, давлюсь, задыхаюсь.
Пожимаю плечами – мне все безразлично.
Лень. Нищета чувств – это полное безграничного смирения еврейское: ну и что? И что дальше?
Ну и что, что у меня болит язык, ну и что, что кого-то расстреляли? Человек знает, что должен умереть. И что дальше?
Умираешь-то только раз, так ведь?
Иногда меня что-то трогает, и я удивляюсь, и словно вспоминаю, что так бывает, что так когда-то было. Вижу, что то же самое творится и с другими.
(Бывает, что мы встречаемся с кем-то, кого много лет не видели. И в его изменившемся лице мы читаем собственное отличие от того, кем и чем мы сами были.)
А все-таки, время от времени…
Такая сцена на улице.
Возле тротуара лежит подросток, еле живой или уже умер. И на этом самом месте у трех мальчишек, которые играли в лошадок, перепутались вожжи. Они совещаются, нетерпеливо пробуют распутать – спотыкаются о лежащего.
Наконец, один из них говорит:
– Отойдем, он тут мешается.
Они отходят на пару шагов и дальше сражаются со своими вожжами.
Или: проверяю прошение о приеме мальчика – наполовину сироты. Смоча, 57, квартира 57. Две порядочные вымирающие семьи.
– Ой, не знаю, пойдет ли он сейчас в приют. Хороший мальчик. Пока мать тоже не помрет, ему жалко будет уйти.
Мальчика нет дома: пошел «подхалтурить».
Мать полулежит на топчане.
– Я не могу умереть, пока его не пристрою. Такой ребенок замечательный: днем, говорит, не спи, а то ночью не уснешь. А ночью спрашивает: ну что ты стонешь, лучше тебе, что ли, от этого станет? Лучше спи.
***Насколько извозчики сварливые, крикливые и вредные, настолько же рикши – кроткие и тихие. Как лошади, как волы.
На углу улиц Сольна и Лешна вижу группу из возмущенного рикши, разъяренной платиновой блондинки с бараньим руном на голове и словно бы удивленного и разочарованного полицейского. В нескольких шагах от них на эту сцену с омерзением взирает изысканно одетая дама. Ждет, чем дело закончится.
Полицейский раздосадованно советует:
– Да уступите вы этому мерзавцу.
И уходит ленивой походочкой.
Рикша задает риторический вопрос:
– Если эта пани не хочет платить, так это я – мерзавец?
Она:
– Я заплачу вам два злотых, но довезите меня до тех ворот.
– Пани согласилась на три злотых и до угла Теплой.
Он разворачивается, отъезжает и ставит коляску в очередь [свободных].