Марк Галлай - С человеком на борту
Видите, даже совмещение занятий своим основным делом с «представительством» мешает космонавту. Что же тогда сказал бы он, обречённый жить одним лишь представительством! Мне могут возразить, что Феоктистов — не просто космонавт, а конструктор, учёный, один из инициаторов и первых разработчиков идеи полёта человека в космос и в этом качестве вроде бы действительно не должен испытывать особого тяготения к функциям «свадебного генерала». Что ж, наверное, подобное замечание было бы справедливо. Но ведь и у Гагарина — пусть не учёного и не конструктора — хватало нужных и интересных дел, так сказать, по прямой специальности. Свой пост первого заместителя начальника Центра подготовки космонавтов он занимал, по общему признанию, отнюдь не номинально. Работал интенсивно и усидчиво. Н.Ф. Кузнецов, занимавший в течение ряда лет пост начальника ЦПК, впоследствии писал, что Гагарин успешно справлялся и с совсем новыми для себя, неизбежными в административной практике функциями, «имел дело с очень сложными документами и работал с ними очень точно, безукоризненно».
А к чему приводит насильственный отрыв человека от основного дела его жизни, мы видим хотя бы на примере Эдвина Олдрина — второго члена экипажа лунного корабля «Аполлон-11». В своей книге «Возвращение на Землю» он так говорит о том, что с ним произошло после полёта на Луну: «Мы стали какими-то рекламными персонажами, парнями, которые должны посещать те или иные собрания и банкеты… Мы перестали быть космонавтами в техническом смысле слова… Длительный карантин после возвращения о Луны был раем по сравнению с тем, что происходило теперь… Я предпочёл бы снова лететь к Луне, чем исполнять роль знаменитости». Особенно вывела космонавта из равновесия «рекламная поездка по миру — 23 страны за 45 дней».
И трудно не согласиться с В. Песковым и Б. Стрельниковым — авторами чрезвычайно интересного и глубокого очерка «За кулисами славы», по которому я процитировал приведённые отрывки из высказываний Олдрина, — в том, что психическая травма, глубокая депрессия, вскоре постигшая «лунного человека № 2», была вызвана «не космическими явлениями, а вполне земными и хорошо известными перегрузками. Они оказались чрезмерными даже для очень сильного человека».
При всех различиях, существующих между положением «знаменитого человека» в США и у нас, между жизненными воззрениями и движущими стимулами советских и американских космонавтов, при всех этих (и многих других) различиях полностью отмахнуться от горького опыта биографии Эдвина Олдрина — ограничиться тем, что сказать: к нашим условиям это неприменимо, — было бы чересчур просто.
Человек должен делать своё дело в жизни.
Нельзя превращать его — живого, думающего, чувствующего — в музейный экспонат. Только в экспонат.
Кстати, если все-таки проделать эту бесчеловечно жестокую операцию, то по прошествии скольких-то (не берусь назвать, скольких именно) лет воздействие такой превращённой в музейный экспонат личности на других людей пошло бы и в этом противоестественном качестве неизбежно на убыль.
Вряд ли доброжелатели Гагарина хотели такой участи для него.
Нет, при всей трагичности того, что случилось 27 марта 1968 года, вывод «не надо было давать ему летать» из происшедшего не вытекает. Отлучать лётчика Гагарина от авиации было ни с какой стороны невозможно.
А вот ещё один вопрос, который мне не раз приходилось слышать: «Ну а как все-таки сам Гагарин, повлияла на него выпавшая на его долю мировая слава? Изменился он как-то за эти семь лет — от дня полёта в космос до дня гибели — или нет?»
Ответ на этот вопрос, наверное, правильнее начинать с конца: изменился или нет.
Вообще говоря, конечно, изменился. Странно было бы, если бы не изменился. Уместно спросить любого человека: «А вы сами за последние семь лет своей жизни изменились или нет?» Ведь независимо от того, пришла ли к вам за эти годы слава (и если пришла, то какого, так сказать, масштаба), независимо от этого обязательно пришла какая-то новая работа (пусть по прежней специальности), новая ответственность, новые мысли, новые контакты с людьми, новые удовлетворения, новые неудовлетворённости… Особенно если эти семь лет охватывают такой динамичный возрастной интервал человеческой жизни, как лежащий между двадцатью семью и тридцатью четырьмя годами.
Я наблюдаю своих молодых коллег — лётчиков-испытателей, вспоминаю, какими они были, когда учились в школе лётчиков-испытателей, и вижу: конечно же они изменились. Во многом изменились! К ним пришла уверенность — сначала профессиональная, а затем и житейская. Пришёл опыт. Пришли навыки преодоления множества проблем, которые исправно подбрасывала им — в воздухе и на земле — жизнь. Пришло более глубокое понимание людей — и в добром содружестве, и в ситуациях конфликтных. Словом, пришла профессиональная и человеческая зрелость, которая конечно же отложила свой отпечаток на облике каждого из них.
А слава? Участвовала она в формировании их личностей? В какой-то мере — да, участвовала, так как большинство моих молодых коллег удостоились за проведённые испытания и всякого рода наград, и почётных званий, а главное, едва ли не самого ценного в нашем деле вида славы — прочной профессиональной репутации хорошего, надёжного, пригодного на любое задание лётчика-испытателя. Но, конечно, ничего похожего на славу первого космонавта Земли им и не снилось. А вот, смотрите-ка, изменились! Повзрослели.
Так почему же изменения в личности Гагарина мы должны рассматривать только с позиций его противоборства со славой?
Неудивительно поэтому, что на вторую часть заданного мне вопроса — изменился ли за последние семь лет своей жизни Гагарин? — я ответил положительно: да, изменился. Стал увереннее, приобрёл навыки руководящей деятельности, научился довольно тонко разбираться в управляющих людьми стимулах и вообще в человеческой психологии (о чем можно судить по некоторым его точным и проницательным на сей счёт замечаниям). Словом, быстро рос.
Во многих отношениях этому росту способствовали и свойства, которые были явно присущи его характеру до полёта в космос. Он был умен от природы, иначе, конечно, никакой опыт не научил бы его хорошо разбираться в душах людей. Обладал врождённым чувством такта, чувством собственного достоинства и в не меньшей степени чувством юмора. Все, что вызывает улыбку — как в высказываниях людей, так и в возникающих ситуациях, — ощущал отлично.
Как-то раз на космодроме, незадолго до полёта первого «Востока», Сергей Павлович Королев, не помню уж, по какому поводу, вдруг принялся — подозреваю, что не впервые, — подробно и развёрнуто разъяснять Гагарину, насколько предусмотрены меры безопасности для любых случаев, какие только можно себе представить в космическом полёте. Гагарин в течение всего этого достаточно продолжительного монолога так активно поддакивал и так старательно добавлял аргументы, подтверждающие правоту оратора, что тот, оценив комическую сторону ситуации, вдруг на полуслове прервал свою лекцию и совсем другим, разговорным тоном сказал:
— Я хотел его подбодрить, а выходит — он меня подбадривает.
На что Гагарин широко улыбнулся и философски заметил:
— Наверное, мы оба подбадриваем друг друга.
Все кругом посмеялись, и, я думаю, этот смех был не менее полезен для дела, чем разбор ещё доброго десятка возможных аварийных положений и предусмотренных для каждого из них средств обеспечения безопасности космонавта.
А известный авиационный врач и психолог Федор Дмитриевич Горбов, много сделавший для подготовки первых наших космонавтов, в таком ответственном документе, как предстартовая медицинская характеристика, счёл нужным специально отметить: «Старший лейтенант Гагарин сохраняет присущее ему чувство юмора. Охотно шутит, а также воспринимает шутки окружающих…»
Я так подчёркиваю гагаринское чувство юмора не только из симпатии к этому человеческому свойству, без которого многие жизненные горести переносились бы нами гораздо более тяжко, а многие жизненные радости вообще прошли бы мимо нас. Все это, конечно, так, но, кроме того, по-настоящему развитое чувство юмора обязательно заставляет человека обращать означенное чувство не только на то, что его окружает, но и на самого себя. А от самоиронии прямая дорога к самокритичности, к умению трезво посмотреть на себя со стороны.
Вот это-то, по моему глубокому убеждению, Гагарин и умел делать в полной мере. Я уверен в этом, хотя он ни разу не делился ни со иной, ни с кем-нибудь другим в моем присутствии соображениями о том, чего ему как личности не хватает. Но в том, что он отчётливо представлял себе, так сказать, пункты, по которым его подлинный облик ещё отличается от выдержанного по всем статьям только в превосходных степенях портрета, нарисованного коллективными усилиями целой армии журналистов и комментаторов, в этом сомневаться не приходится. Иначе невозможно объяснить то, как много прибавилось в Гагарине — особенно в последние годы его жизни — общей культуры, начитанности, интеллигентности! Вряд ли такой рост этих тонких, трудно прививаемых «по заказу» свойств может быть объяснён одной лишь только интуитивной тягой к ним, естественно возникающей при общении с людьми, стоявшими у колыбели космических полётов, у которой, как едва ли не во всякой новой отрасли знания, стояли люди подлинной культуры и высокой интеллигентности. Но, повторяю, Гагарин в этом отношении прогрессировал так быстро, что объяснить это исключительно воздействием чьего-либо примера, пусть самого убедительного, невозможно. Тут было что-то (и немалое «что-то») от осознанного воздействия на собственную личность, от того самого, что в популярной литературе для юношества называется «работой над собой».