Светлана Бондаренко - Неизвестные Стругацкие. От «Града обреченного» до «"Бессильных мира сего» Черновики, рукописи, варианты
— Саша? Ну, здравствуй.
— Марат Александрович, извините Бога ради…
— Брось, ты прекрасно знаешь, что тебе — можно. Слушаю тебя внимательно.
Оказывается, его интересовало, не знаю ли я, где сейчас Вадим. Это показалось мне совсем уже странным.
— Это ты меня спрашиваешь, где сейчас твой Вадим? Ты— меня?
— Да. Он пропал с концами. Никто не знает, я его ищу…
— А мама?
— Она говорит, что он уехал еще в начале августа, когда она была в санатории. И с тех пор не пишет, и ничего…
— И записки не оставил? Матери?
— Записку оставил. „Уехал на заработки. Не беспокойся. Подробности письмом“.
— И все?
— И все.
— Хм. Вообще-то это на него, согласись, похоже. А?
— Похоже, — согласился Саша. — Но тут дело не в том, что я там беспокоюсь или что… Ничего с ним не будет. Просто он нужен и, вот в чем дело.
— Тебе?
— М-м-м… Не совсем. Но и мне тоже.
— Зачем?
— Н-ну…
— Не врать!
— И не думаю! Просто это наши с ним дела…
Облака бежали по небу неестественно быстро, устрашающе быстро, как это иногда бывает в кино, и он придумал загадку: „Ног нет, а бегут быстро — что это такое?“ Вопрос получился, но это был ненастоящий вопрос. Очередной ненастоящий вопрос. Пустышка. Впрочем, никто никогда не может сказать, будет от вопроса толк пли нет. Надо пробовать. Метод проб и ошибок. Истерических проб и угрюмых ошибок.
Он записал: „Что это такое — ног нет, а бежит?“
Все это — история умирания в человеке добра и доброты. И он знает об этом.
Аятолла оказывается учеником Стэна — одним из первых, давно забытым — походил, походил на занятия, показал себя блистательным аналитиком да и слинял навсегда. А теперь — вот какой!
Звонок в ад. Умирает от рака приятель-сотрудник-напарник.
— …Стэнни, милый… Это такая мука… такая мука… Брось все, забудь. Не наше это дело… Такая расплата… (И видение темной, черной, наглухо закупоренной комнаты. Черный платок на ночнике. Белое пятно света на простынях. Удушье. Страх. Боль. Смерть.) ВОПРОС: Что надо „бросить, забыть“? Что это за „не наше дело“?
— Смерть больше любого горя.
Мальчишки ходят по квартирам — просят клей „Момент“, якобы заклеить велосипедную камеру (отрыжки представлений первой половины века), а на самом деле, чтобы нюхать.
ГЛАВА 1. Письменный отчет Роберта органам. Ночь патриарха.
„…Я согласился писать о нем не потому, что испугался вас. И уж, конечно, не потому, что хочу помочь вам. Вообще — не потому, что усматриваю в этом занятии хоть какой-нибудь корыстный смысл.
Я начал эти записки потому, что, кажется, понял: после меня в мире не останется ничего, кроме этих записок. Более того: и после. НЕГО не останется ничего, кроме этих моих записок. Да нескольких слухов, напоминающих уже легенды. Да великого множества интервью, раздражающих воображение и порождающих новые слухи, и новые легенды.
О нем до сих пор распускаются странные слухи и рассказываются сочные легенды. Полагаю, в вашем департаменте, их кто-нибудь старательно собирает, сортирует (высунув набок язык) и дотошно анализирует. Вполне допускаю даже, что часть этих слухов придумана и распространена именно вами… Но две легенды я здесь приведу. Одну — потому, что она кажется мне совершенной, отшлифованной в пересказе до состояния готовой новеллы. А вторую — потому, что сам был свидетелем события и имею возможность на этом примере наблюдать, как скромно-затрапезная куколка факта трансформируется в роскошную бабочку легенды.
Итак, история первая.
Идет троллейбус, по дневному времени — малонаселенный, все сидят. Все тихо, мирно. На заднем сиденье расположился неопределенной конфигурации дядек, про которого одно только и можно было поначалу сказать, что он с большого пролетарского бодуна. Скорее всего, именно поэтому сидит он в полном одиночестве, и ему, видимо, скучно. И он начинает говорить.
— На следующей остановке, — говорит он, — выйдут двое, а войдет один… А вот на следующей никто не выйдет, а войдет мама с ребенком… А уж на следующей — выйдут четверо, а войдут трое…
На все эти заявления сперва мало кто обращает внимание, но однако довольно скоро народ обнаруживает, что все предсказания странным образом сбываются.
Все. До единого. И абсолютно точно.
…На следующей трое выйдут, а двое войдут — мужчина и женщина. Точно.
Какая там следующая? Московский? Двое выйдут, двое войдут…
Absolutely!.. Рты помаленьку раскрываются, глаза выкатываются. Теперь уже все его слушают, все равно как Жванецкого, кроме какой-то тусклой девицы, углубившейся в яркий детектив. Остальные слушают жадно со сладким ужасом, причем никто оборачиваете рискует, только уши у всех настропалены как у битого кота.
…А на следующей войдет один, и один выйдет.
Точно: один входит (и сразу же настораживается — туда ли он попал и что тут за дела?), но вот не выходит — никто! Троллейбус стоит с открытыми дверями, часики тикают, уже несколько злорадных рыл поворачивается к похмельному пророку, уже створки дверей начинают смыкаться, но тут тусклая девица захлопывает вдруг свое чтиво и с воплем „Ой-ей-ей…“ (или что-то в этом же роде) продирается сквозь соседа по сиденью и без малого застревает в дверях, но успевает-таки выскочить.
По троллейбусу проносится задавленный вздох. Все ждут, что будет дальше, но дальше ничего не происходит: пророк молчит. А когда троллейбус останавливается в очередной раз, он поднимается со своего места — маленький, неряшливый, криворотый — спускается на ступеньку, чтобы выйти, и напоследок объявляет:
— В девяносто шестом переизберут Ельцина, а в девяносто восьмом будет ядерная война…
Это — про него. Хотя он не маленький, а скорее рослый, не неряшливый, а очень даже ухоженный, и никогда не напивается до похмелья. (Он вообще не любит быть пьяным. „Чего это ради я буду напиваться? — спрашивает он мрачно. — Мне и так весело“.)
Еще история: как он оживил человека — 90-летнего старца, которого он качал некогда на коленях и который его вдруг узнал: Дядя Стэн! Это же я — Валек! Помните?..“ Много историй про оживших людей — все приписываются ему.
Однажды на него напали „козлы“. Он сказал главному: „Немедленно. Завтра же. Найди книжку — автор Артур Майлз. Называется „Как стать собой“. Ищи“. Парень пошел искать. Не нашел, ее естественно, но пристрастился к чтению. Ищет эту книгу до сих пор. — Это легенда. На самом деле мы с Майклом подоспели, отбили его. Так они лежали на лестничной площадке — он и этот козел. А потом он действительно сказал: „Найди книгу и прочти“. Но я не помню ни автора, ни названия, помню, что ни о чем они мне не говорили.
Эпидемия (или зигзаг эволюции?) — появились странные люди, уничтожающие лжецов. Почему-то только лжецов. (А может быть, всех нарушителей 10 заповедей?)
По утрам он читает газеты. (Он выписывает четыре газеты, и еще одну — „Общую“ — ему вот уже несколько лет выписывает некий доброхот, пожелавший остаться неизвестным.)
Пыхтит. Покряхтывает. Вдруг начинает остервенело ковырять в носу. Елозит локтями по расстеленным полосам, мнет их безжалостно, а потом принимается бездумно разглаживать сухими своими белыми ладонями.
Щелкает ножницами. Вырезает заметки. Или таблицы. Или куски текстов.
Совершенно невозможно понять, что именно его интересует. Все. (Перечисление.) Но прежде всего статистика. Самая разнообразная. (Перечисление.) Вырезки распихиваются по папкам, тесемочки завязываются, разрезанные и помятые листы швыряются в корзину.
Не помню ни одного случая, ни единого, чтобы он хоть когда-нибудь воспользовался бы всеми этими сведениями. И при этом — никакой памяти у него нет. Память его — я. Для того меня и держат, чтобы помнил все, что вдруг понадобится. Только нечасто, ох, как редко, возникает во мне такая нужда. (Примеры — из перечисленного.) Обычно меня используют не как банк данных, а как самую обыкновенную записную книжку. (Пример.) С тем же успехом он мог бы завести перекидной календарь. Это обошлось бы ему гораздо дешевле. Но тут все дело в том, что помыкать перекидным календарем неинтересно, да, пожалуй, и невозможно.
Педантично, тщательнейше, скрупулезно, обстоятельно обустроить план действий — для того, чтобы тут же, при первой же заминке его беспощадно нарушить. В этом он — весь.
Единственный известный мне человек, который говорит „вы“ даже десятилетнему пацану.
Рукопись его: мельчайшие буквы-бисеринки, ровная как по линеечке скрупулезная вязь, арабески — вовсе это не походило даже на текст, кажется, и в голову никому не могло бы прийти — читать это. Рассматривать — да. В лупу, задерживая дыхание, как рассматривают орнамент, как филателист разглядывает редкую марку. Но уж к никак не читать.
— А что вы пишете, Стэн Аркадьевич? Мемуары?
— Мемуары… — повторил он с неожиданным и странным пренебрежением. — Мемуары — это же… ну ты же понимаешь: это — дело прошлое. Состоявшееся. Я же тебе не историк какой-нибудь. Я пишу будущее.