Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»
Остается вопрос о положительных персонажах. Я понимаю, что это весьма важный вопрос. Публика сохраняет ледяную холодность, если не видит на сцене идеальных героев, олицетворяющих собой честность и порядочность. Пьеса, в которой выведены одни только живые персонажи, взятые из действительности, кажется зрителям суровой и мрачной или же приводит их в сильное раздражение. Именно на этой почве натурализму предстоит выдержать трудные битвы. Нам следует набраться терпения. Ныне в умах зрителей совершается тайная работа; под влиянием духа времени они мало-помалу начинают привыкать к смелым и правдивым картинам действительности, они даже постепенно обретают к ним вкус. В тот день, когда публика уже не сможет долее выносить традиционную ложь, мы будем близки к победе. Произведения прозаиков-натуралистов подготовляют благодатную почву для этого, приобщая читателей к реальности. Пробьет час, в театре появится гениальный драматург, и он найдет там публику, готовую испытать восторг перед действительно правдивой пьесой. Тогда все будет зависеть от такта и творческой мощи драматурга. И все убедятся, что самые полезные и назидательные уроки можно извлечь из правдивых картин, а отнюдь не из набивших оскомину общих мест, не из бравурных арий, воспевающих добродетель, которые могут доставить удовольствие разве лишь тугоухим.
Итак, две формулы противостоят одна другой: формула натурализма, которая считает, что театр должен изучать и правдиво живописать жизнь, и формула условного искусства, которая считает, что театральное зрелище должно только развлекать, давать пищу для отвлеченных представлений, строиться на законах равновесия и симметрии, подчиняться своду определенных правил. В сущности, все зависит от того, как мы понимаем литературу, в частности, литературу драматическую. Если вы полагаете, что литература должна изучать людей и окружающую их среду, не утрачивая при этом своеобразия, то вы — натуралист; если же вы утверждаете, что литература — это своего рода леса, окружающие здание истины, что писатель должен не столько наблюдать над действительностью, сколько устремляться в мир вымысла и искусственных построений, то вы — идеалист, ибо настаиваете на том, что искусство невозможно без условностей. Недавно я был глубоко поражен одним фактом. Некоторое время назад в театре Французской Комедии возобновили пьесу Дюма-сына «Побочный сын». И сразу же один из критиков пришел в неописуемый восторг. Его просто занесло. Боже, восклицал он, до чего ж это великолепно сделано, сбито, подогнано, крепко сколочено, отшлифовано! До чего ловко придумана эта пружина действия! Ну, а та? Как искусно она соединена с соседней, одна приводит в движение другую, и все идет как по маслу. И наш критик млеет, он не находит достаточно хвалебных слов, чтобы выразить удовольствие, которое ему доставила эта ловко построенная пьеса. Можно подумать, что он говорит о заводной игрушке, о пирамиде из кубиков, и он с гордостью разбирает ее на составные части, а потом воздвигает вновь. Меня же пьеса «Побочный сын» оставляет холодным. Почему бы это? Неужели я глупее критика? Не думаю. Все дело в том, что у меня нет вкуса к игрушечных дел мастерам, зато мне всего милее правда. В самом деле пьеса эта построена по всем правилам театральной механики. А мне бы хотелось видеть в ней подлинную жизнь, жизнь, полную трепета, во всей ее широте и мощи, во всем ее многообразии.
И хочу прибавить: мы дождемся, что в театр придет настоящая жизнь, как она уже пришла в роман. Мнимая логика современных пьес, их симметрия, равновесие, которое они сохраняют в пустоте, опираясь на положения, почерпнутые в обветшалой метафизике, не устоят перед естественной логикой событий и персонажей, взятых из реальной жизни. И театр искусственных построений уступит место театру наблюдения. Как совершится эволюция? Ответ даст завтрашний день. Я попытался предугадать ее ход, но действовать предоставляю гениальному драматургу. Выше я уже говорил о своем конечном выводе: наш театр либо будет натуралистическим, либо его вообще не будет.
Теперь, когда я попробовал кратко изложить свои идеи, могу ли я, по крайней мере, надеяться, что мне больше не станут приписывать то, чего я никогда не говорил? Неужели и впредь будут усматривать в моих критических замечаниях до смешного раздутое тщеславие, отвратительное стремление уязвить своих собратьев по перу? Я всего лишь солдат, убежденный защитник истины. Если я ошибаюсь, то мои суждения налицо, они напечатаны на бумаге; через полстолетия меня, в свою очередь, будут судить и, если я того заслужу, обвинят в несправедливости, в слепоте, в неуместной запальчивости. Я заранее принимаю приговор будущего.
ДЕНЬГИ В ЛИТЕРАТУРЕ
© Перевод. Я. Лесюк
Я часто слышу, как окружающие громко сетуют: «Из литературы уходит возвышенный дух, ныне изящная словесность исполнилась духом меркантилизма, деньги убивают все возвышенное». И тут же раздаются другие жалобы, направленные против нынешней демократии, которая, дескать, наводнила салоны и академии, портит наш прекрасный язык и превращает писателя в обыкновенного торговца, — в зависимости от качества своих товаров он находит им сбыт или не находит, создает себе состояние либо умирает в нищете.
Так вот все эти жалобы и обвинения приводят меня в ярость. Ведь совершенно очевидно, что атмосфера, царившая в литературе XVII и XVIII веков, вовсе не похожа на атмосферу в литературе нашего, XIX столетия. Рост духовного и социального сознания общества постепенно преображал и дух литературы; ныне процесс этот завершился. Прежде всего посмотрим, в чем же он состоял, а затем мне уже будет нетрудно определить, какую роль играют деньги в современной литературе.
IВ последнее время я перечитывал критические этюды Сент-Бева, эту бесконечную серию томов, где он все время исповедуется. И по мере того, как я читал, меня все больше поражали глубокие изменения, которым подвергся дух нашей литературы. Сент-Бев, критик, обладавший широким кругозором и гибким умом, способный по достоинству оценить произведения современных писателей, тем не менее отдавал предпочтение творениям прошлого, испытывал к ним особую привязанность; он благоговейно относился к писателям древности и эпохи классицизма. Он постоянно сожалеет об ушедших временах, тоскует по ним, особенно по XVII веку: тоска его то и дело прорывается в той или иной написанной им странице или во фразе, сказанной по тому или иному поводу. Нет, он принимал современную эпоху, он даже гордился тем, что знает и понимает все новые произведения; однако личные пристрастия брали в нем верх, он оглядывался назад и чувствовал себя хорошо, только вкушая меланхолические радости своих воспоминаний, воспоминаний человека просвещенного и хорошо образованного. Он родился с опозданием на два столетия. Никогда еще я так не приобщался к очарованию, какое таил в себе дух, царивший в литературе старой Франции. Без сомнения, Сент-Бев принадлежал к числу тех уже немногочисленных в наши дни людей, которые глубоко чувствовали и оплакивали рушившийся старый мир; и он чувствовал все это тем острее, что умудрялся пребывать одновременно в двух эпохах — в прошлом и в настоящем; к тому же он был в них скорее действующим лицом, нежели судьей. Подлинная исповедь рождается в часы смятения, когда события исторгают из груди крик душевной боли.
Вот как представляет себе писателя Сент-Бев, когда он мысленно переносится в прошлое, о котором грезит. Писатель — это человек широко образованный и просвещенный, прежде всего нуждающийся в досуге. Он живет в тиши библиотеки, вдали от уличной сутолоки, в сладостном общении с музами. Литературное творчество — это постоянное наслаждение, тонкие переживания, игра ума, нежное томление всего существа. Литература остается обворожительным времяпрепровождением избранного общества, она чарует сначала самого поэта, а затем приносит радость небольшому кружку ценителей. Тут ничто еще, даже отдаленно, не говорит о тяжком, упорном труде, о бессонных ночах, о работе, которую нужно исполнить к сроку, пусть даже с грехом пополам; напротив, мы видим, какой ласковой учтивостью окружено вдохновение, перед нами — произведения, написанные в часы, когда автор расположен к творчеству, когда его сердце и разум вкушают довольство и покой. Одни только добропорядочные люди могли предаваться творчеству в подобных условиях, — я разумею под этим людей богатых или пользующихся субсидиями, словом, тех, кому по милости богов был дарован необходимый досуг. В те времена, приступая к работе, автор никогда не думал о том, что она может принести ему определенный доход; писатель выводил строку за строкой, как птица выводит свои рулады, — он делал это ради собственного удовольствия и ради удовольствия окружающих. Никто не платил ему за труд; ведь соловью же никто не платит! Его попросту кормят. Считалось, что деньги — низкая и грубая материя, что они роняют достоинство литературы; по крайней мере, в те времена не было примеров тому, чтобы кто-нибудь составил себе состояние, сочиняя книги, и это никого не удивляло; сами писатели безропотно облекались в рубище нищеты и соглашались жить на подаяния сильных мира сего. В ту пору писатель — это своего рода украшение, признак роскоши, нечто такое, что не укладывается в рамки обыденного существования, его в лавке не купишь, одни только вельможи могут позволить себе прихоть содержать писателей, как они содержат шутов и скоморохов.