Эндрю Соломон - The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
Итак, мы вернулись на дачу, выпили еще по чашке чая с грецкими орехами, заперли дверь и пошли мимо лаявшей на длинной цепи собаки к воротам, а потом по узкой тропинке к станции. «Может быть, проще взять такси до Москвы», – сказал Сергей, но поскольку никаких такси поблизости не было, мы поднялись на платформу и стали ждать электрички. Через некоторое время послышался весьма характерный для Советского Союза звук поезда. Поезда, который следует без остановки мимо платформы, где ты ждешь, который не замедлит хода, но промчится мимо на головокружительной скорости, так что тебя может отбросить поднятым им ветром. Поезд приблизился, с ужасным скрежетом поравнялся с платформой, в нем было, кажется, восемь вагонов, вернее, не вагонов, а платформ, на которых стояли танки. Это были танки, принимавшие участие в военном параде, по традиции проводившемся 7 ноября, они прошли по Красной площади, а сейчас их везли к месту их обычной дислокации.
Надо сказать, что стоять на платформе и наблюдать, как мимо со свистом проносится поток танков, – зрелище не из приятных. Когда они, совершенно одинаковые, пролетают мимо на огромной скорости и все это происходит поздней осенью на закате пасмурного дня, кажется, что ты смотришь кино, в котором постоянно повторяется один и тот же кадр. Как будто это один и тот же неподвижный танк. Это изображение, огромное и расплывчатое, стоит перед тобой больше минуты – потому что, чтобы восемь вагонов могли проехать мимо платформы Переделкино, нужно время, – и за это время этот танк начинает подавлять все вокруг, превращается в какой-то вселенский танк. Этот танк напоминал о том, что эта страна, где, казалось, расцветает дружба и любовь, была той самой страной, которую западная пропаганда с незапамятных времен звала врагом, страной, которая снова и снова посылала свои танки туда, где поднимала голову свобода. Этот символический танк был олицетворением советской мощи. Такие же танки положили конец Пражской весне, принесли горе народам Афганистана. Это тот самый танк, который фигурирует в американской поп-культуре, в «Рэмбо», этот танк является как бы суммой всего, чего мы опасаемся в незнакомом мире, находящемся за пределами нашего опыта. Этот танк был символом тех первых детских страхов, когда боишься чего-то, что находится вне твоего понимания.
Вечером Костя с Ларисой пришли в гости к Сергею в его московскую квартиру. Лариса только что вернулась из Одессы, куда ездила проведать свою бабушку, которая была серьезно больна.
Костя занимался изданием журнала и был переполнен связанными с этим планами. Помню только, что мы говорили об общих друзьях, что ели мясо, рис, салат, пили хорошую «Риоху», которую мы с Сергеем раздобыли в «Национале», и посмеивались над Ларисой с ее одесским патриотизмом. Когда мы перешли к десерту, послышались звуки фейерверка. Сергей раздвинул занавески, и наш разговор продолжился при всполохах розового, зеленого, красного света. Мы вспоминали старую Москву, испытывая ностальгию по первым дням нашей дружбы, хотя мы были знакомы всего полтора года, – ту Москву, в которой было больше страха, в которой Запад был неизвестной и непознаваемой территорией. Потом они стали вспоминать Москву, какой она была еще раньше, Москву, которой я не знал и в которой они познакомились друг с другом. Сергей поставил кассету «Среднерусской возвышенности» и включил первую песню, которую я когда-то услышал: «Галя, гуляй, Галя, гуляй, Галя, гуляй, меня забывай. Соки, пиво, воды, табак, пельмени. Дай мне зарыться лицом в твои колени».
В следующие месяцы на Западе – в Париже, Кельне, Берлине, Амстердаме, Лондоне, Австралии, Нью-Йорке – с выставками побывали, кажется, все советские авангардные художники. В декабре Маргарита Тупицына устроила «Зеленую выставку» в галерее «Экзит Арт» в Нью-Йорке, в феврале состоялась выставка в Центре современного искусства Луиджи Печчи в городке Прато возле Флоренции, в апреле открылась третья часть «ИсKunstва» в Стокгольме.
В мае была Венецианская биеннале, а в июне – огромная выставка в Такоме, приуроченная к Играм доброй воли, среди ее кураторов тоже была Маргарита Тупицына. Как проходили эти встречи? Что мы чувствовали? Сейчас трудно вспомнить, с чего все начиналось, но уже ко времени выставки в Прато между нами установилась почти родственные отношения друзей, которые находятся в постоянных разъездах. Повсюду я встречал художников из СССР, западных критиков, которые пишут о советском искусстве, арт-дилеров, которые покупают и продают это искусство. Словно члены какого-нибудь кружка кройки и шитья, мы регулярно встречались, с энтузиазмом приветствовали друг друга и обсуждали грядущие события. «Ты приедешь в Вашингтон на вернисаж Кабакова?» – спрашивал один. «Я чувствую, что за последние пять месяцев насквозь пропитался Кабаковым, – отвечал другой. – Но вот в Стокгольме я определенно хочу побывать.
А ты приедешь?» – «Ну конечно».
Да и сами советские художники уже не выглядели на Западе чужеродными, они больше не нуждались в культурном переводе. Когда я приехал в Прато, Сергей Волков рассказал мне, как добраться автобусом до Флоренции, где покупают билеты на автобус, где надо есть и что будет происходить в ближайшие несколько дней. «Та женщина, о которой ты говорил, что она куратор, она на самом деле секретарша», – объяснил мне Костя. Копыстянские поведали, что нашли новую квартиру в Нью-Йорке, и пригласили меня на обед, когда я в следующий раз буду там проездом. Вадим Захаров подружился с одним итальянским рабочим из музея, который не говорил ни по-русски, ни по-английски, и пытался объяснить ему смысл своей работы жестами, при этом оба хохотали.
Открытие выставки в Прато, быть может лучшей групповой выставки той зимы, пришлось на субботу. Куратором выставки была Клаудия Йоллес. Выставка оказалась немного бестолковой, но там были показаны очень хорошие работы очень хороших художников. Каждому был предоставлен целый зал: там были Булатов, Волков, Захаров, Кабаков, Игорь и Света Копыстянские, «Медгерменевтика», «Перцы» и Костя Звездочетов. Инсталляция Волкова – открытые металлические полки, где стояли самых разных размеров банки для консервирования, в них в консервирующем растворе плавали предметы уходящего советского общества: бюсты Ленина, матрешки, полусгоревшие церковные свечи, – эта работа отдавала горькую дань памяти миру, который все они оставили за плечами, миру, который исчезал на глазах. Возможно, это была лучшая из новых работ, многие привезли в Прато старые вещи. Булатов выставил в Прато работы, сделанные еще в Москве, Копыстянские – работы из Нью-Йорка. Инсталляция Кабакова, сделанная в том же ключе, что и его предыдущие работы, многим молодым художникам не понравилась, они заявили, что это «музейное искусство», повторение «успешного официального художника Кабакова», но это было сказано под влиянием эмоций. За три дня до открытия выставки Горбачев заявил о возможности введения многопартийной системы, и Кабаков решил перекрасить унылые серые стены своего зала в более светлый цвет. Это было напоминанием, что перестройка не зашла в тупик, и жестом, неожиданно театральным для человека, никогда не говорившего на языке злободневного комментария.
В процессе переосмысления, который шел той весной, молодые художники часто, не задумываясь, выносили приговор старшему поколению. Единодушно признавалось, что Булатов так и не смог принять перестройку. Кабакова обвиняли в том, что он потворствует вкусам Запада и занимается самоповторением. Выслушивая эти упреки, Кабаков, как всегда, сохранял непроницаемое лицо, обычную для себя мину человека, перегруженного всеобщим вниманием и неспособного ответить на все упреки. Есть одна старая история про Шагала, популярная среди художников, ее мне рассказал Никола Овчинников. В 1918 году Казимир Малевич как член Художественной коллегии Наркомпроса поручил своим подчиненным на местах к первой годовщине революции украсить все значимые общественные пространства своих городов. Марк Шагал был великим художником, и он был комиссарам по делам искусств Витебской губернии. Ему прислали рулоны ткани, литры краски и велели украсить город. Он нарисовал огромные картины и развесил их, как ему и было велено, на здании городского собрания, на рыночной площади и где-то еще. Что же он нарисовал? Нарисовал ли он славные свершения коммунизма или что-нибудь конструктивистское? Нет. Он нарисовал летающих коров и старых евреев со скрипочками и детей, которые летят рядом с луной. Малевич усмотрел в этом издевательство и добился его ареста, но Анатолий Луначарский, возглавлявший в то время Наркомпрос, освободил его, мудро заявив: «А что еще он мог сделать?» Наиболее радикальные из молодых художников той зимой заявляли, что Кабаков, Булатов и Чуйков предали общее дело, но более зрелые художники относились к этому снисходительно. А Кабаков, как будто назло всем, создавал работы, становившиеся все более сложными, предлагавшие все более умный и тонкий комментарий по поводу его собственного положения на Западе и ситуации, в которой оказались там другие советские художники.