Эндрю Соломон - The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
Конечно, это несправедливо, что в Америке у богатых есть дома с кондиционерами, а бедные вынуждены умирать от жары. Это ужасно, что у некоторых американцев есть личные водители и горничные, а у других нет даже дома. Но, хотя на Западе богатые тоже угнетают бедных, прежде всего своей социальной безответственностью, это угнетение не является частью тщательно разработанной системы самовосхваления любой ценой, которая существовала в СССР многие годы. Быть гостем на официальном приеме в Москве означало участвовать в советской системе, и только собственная слепота не позволяла таким гостям понять это.
В июле 1989 года мне пришлось провести некоторое время с одним американским художником-перформансистом, о котором я когда-то писал для одного английского издания и тогда же познакомился со всем его окружением. Как-то утром я шел по проспекту Маркса, небритый и в плохом настроении, как вдруг раздался приятный голос: «Какая приятная неожиданность!» Я обернулся и увидел одну особу, с которой познакомился в Америке, элегантную и бойкую, она улыбалась мне дружеской улыбкой. «Заходи, заходи», – сказала она, и я очутился в номере люкс гостиницы «Националь», где обнаружил толпу людей, с которыми познакомился, когда писал свою статью. Тут был сам художник, его семья, его друзья, его ассистенты, его рекламщики, какие-то еще незначительные фигуры – няни, пилоты частного самолета, на котором он прилетел, целая команда переводчиков и прислуга с непроницаемыми лицами. Они привезли с собой микроволновую печь, продукты, которых хватило бы для того, чтобы открыть небольшой супермаркет, американскую туалетную бумагу и носовые платки, французскую минеральную воду и множество других вещей. Все были в такой одежде, что прошлогодние наряды на «Сотбисе» рядом с ними показались бы просто безвкусицей. В номере присутствовал рояль, более тысячи роз было расставлено везде, где только возможно.
Первый перформанс был в пользу Фонда культуры Раисы Горбачевой, после которого состоялся прием с участием Горбачевых, по всему периметру зала стояли люди из КГБ и что-то шептали себе в манжеты. Второе представление было «для народа»: перед аудиторией, состоявшей из иностранцев и полудипломатических персон, с вкраплениями каких-то агрессивных пожилых дам.
По окончании перформанса художник произнес короткую речь, очень прочувствованную, очень четкую по мысли, очень подходящую к случаю и очень теплую, а потом передал организаторам чек на доход от перформанса. После этого нас повезли в гостиницу, на этот раз – с самыми невероятными предосторожностями. Там, в люксе, мы ели икру и шоколад, пили местное шампанское. Все говорили о том, какая это, по всей видимости, хорошая страна. На улице рядом с гостиницей собралась толпа, раздавались приветственные возгласы, периодически кто-нибудь выходил на балкон и бросал розы в столпившихся поклонников. Все пили, нюхали цветы и соглашались друг с другом, что Горбачевы такие славные. Много говорили о предстоящих выступлениях в Ленинграде и Киеве, о том, что нужно как-то скрасить жизнь этого замечательного народа.
Но я мог бы рассказать об этом дне и совсем иное. Я знал, что в машину, в которую я сажусь, никогда не попадет ни один из моих друзей, даже если у них будут и деньги, и успех, и признание за границей. Я знал, что иду в гостиницу, в которую им никогда не будет позволено войти. После окончания перформанса к нам приставили сопровождающих из военных, которые взяли нас в каре и провели сквозь толпу людей, которым не досталось билетов, потому что их не было в нужных списках, и которые почти плакали от обиды, что с ними так обошлись. Может быть, рок-звезды и привыкли вышагивать под охраной при таких обстоятельствах, но рок-звезды любят говорить, что они добились всего сами. В Москве комфорт и слава всегда связаны с властью, а власть слишком часто – со злоупотреблением ею. В тот вечер в Москве мы представляли собой то, чем ни один советский человек стать не мог, если только не ценой уступки какому-то огромному злу. Но люди с Запада, вместе с которыми мне пришлось пройти сквозь этот строй, были неспособны это понять. Такая слепота ужасна, но встречается она очень часто.
Пожалуй, в то лето стало совершенно ясно, что у Запада нет инструментов, чтобы оценить лучшее в тех, кто на самом деле был лучшим в СССР, потому что в яростном стремлении замечать только положительные стороны мы стали слишком легко извинять все самое плохое, делая вид, что его больше не существует, что это явления далекого прошлого, нечто столь же давно умершее, как и сам Сталин. Если сила русских проявляется больше всего в ностальгии, то гости с Запада – официальные и неофициальные, по линии культуры или политики, – казалось, решили, что лучше всего будет уничтожить саму память. Неправильно держать Горбачева на расстоянии вытянутой руки, мы должны сделать гораздо больше, чем мы делаем, чтобы поддержать его курс, мы должны помнить о том, насколько в СССР все может быть ужасно, что в состоянии отчаяния даже самые мудрые борцы за свободу могут пожертвовать честью, чтобы не потерять контроля над ситуацией. Легкомыслие людей, которые отправляются на Восток, только чтобы подтвердить мнения, почерпнутые из ежедневных газет, не просто огорчает, оно становится опасным. Если вглядеться в работы художников московского авангарда, можно понять, что это предупреждение, что это постоянно передаваемое и весьма прозрачно закодированное сообщение: «Помните, остерегайтесь». Летом 1989 года члены старого кружка художников-авангардистов вдруг обнаружили, что их окружают легковерные иностранцы и честолюбивые молодые художники. Но сами они продолжали передавать все тот же SOS миру, который настроен был совсем на другую волну. Помните и остерегайтесь. Помните и остерегайтесь. Были ли они в состоянии шутить? Люди до смешного легко теряют осторожность и память. И если они не хотели забывать, они могли, по крайней мере, смеяться. Художники были сильными людьми, и, конечно, они смеялись, потому что их память и их чувство опасности говорили об одном и том же. Но – поскольку они были советскими людьми – они никогда не переставали надеяться.
Ленинград летом 1989 года показался мне каким-то бесцветным, гораздо бледнее Москвы. Московские художники вернулись домой, чтобы восстановить собственное «я» и укрепить коллективное. Их ленинградские коллеги вернулись, потому что у них закончились визы. Основным способом, при помощи которого они демонстрировали свой статус тем, кто никогда не выезжал из Ленин града, были постоянные жалобы на все мыслимые мелочи ленинградской жизни. Если московские художники приехали домой, переполненные историями, которыми им хотелось поделиться с друзьями, ленинградцы, вернувшись, вели себя так, как будто их пребывание за границей превратило их в представителей какой-то высшей расы, для которой обыденная жизнь – синоним смертной тоски. Они хандрили, дулись на всех, редко появлялись на людях. Заходили ненадолго друг к другу в мастерские, курили гашиш и обсуждали разные случаи, которые происходили с ними на Западе, смакуя каждый эпизод как часть священного текста, подтверждающего их превосходство.
Африка завел большую мастерскую и нанял целую команду ассистентов, все они были совершенно очарованы им, он же смотрел на них как на наемную рабочую силу. Обычно ему приходила в голову какая-нибудь идея, он высказывал ее своим ассистентам, и они начинали над ней работать. Платил он им очень маленькие суммы.
Он ничего не делал, только размышлял, словно какой-нибудь помещик девятнадцатого века. Время от времени он появлялся в мастерской с новым списком требований, которые его подмастерья должны были исполнить. Вместе с Тимуром они часто вспоминали счастливые дни на Западе, при этом он как-то отдалился от многих своих старых друзей, тех ленинградских художников, которые никуда не выезжали, как будто они ничем больше не могли быть ему интересны и разговоры с ними были пустой потерей времени. Между тем Тимур, как правило донельзя обкуренный, все больше замыкался в собственном мире, в окружении красивых молоденьких мальчиков. Иногда, когда на него находило вдохновение, он вдруг в один присест делал штук двадцать работ для показа на Западе, а потом, сияя от удовольствия, снова погружался в созданный им для себя комфортный мир, поглощая экзотические фрукты и овощи, которые выискивали для него на рынках его поклонники.
Георгий Гурьянов, Автопортрет
Георгий Гурьянов страстно желал снова попасть в Париж, где провел две удивительные недели. Он становился все более и более знаменитым, потому что был барабанщиком группы «Кино», которую больше никто не запрещал. Георгия узнавали на просторах от Тбилиси до Монголии, но на Западе его группа не была известна, и он сам соглашался с тем, что в западном контексте все это будет смотреться совершенно неинтересно.