Олег Матвейчев - Суверенитет духа
Сверхчеловек ― универсальный танцор, меняющий маски в интересах роста воли-к-власти. Сверхчеловек впитал в себя множество способов действия (этому еще в своей этике учил Спиноза, отчего такие разные спинозисты как Ж. Делез и Э. Ильенков видели в Спинозе предтечу Гегеля и Ницше) и, чем больше способов действия у него есть в его variety pool (Луман), в его хабитусе (Бурдье), в его «коробке с инструментами» (Фуко), тем более он свободен.
Можно привести несколько свидетельств укореннености мышления М. Эпштейна в вышеописанной традиции. Как человек впитавший в себя две культуры, российско-советсткую и американскую, он не может не превозносить преимущества этого положения: «Вступить на границу двух культур ― это как от монозвука перейти к стерео: видеть одну культуру глазами другой и видеть все вещи двумя глазами»13Дальше идет практически цитата из Гете: «Когда студенты спрашивают, зачем нужно изучать иностранные языки, я отвечаю: хотя бы для того, чтобы знать английский. Зачем знать русскую литературу? Чтобы понимать американскую. Потому что без знания чужого нет знания своего, нет чувства границы, нет способности посмотреть на себя со стороны»14
Эпштейн несколько раз цитирует Бахтина с его теорией «вненаходимости» и Мамардашвили с его фразой о сознании, которое значит «возможность большего сознания» (в чем узнается ницшевское «власть ― это больше власти»), но так же и фразу воспевающую трансцендентализм: «Мамардашвили отстаивает право человека на независимость от своей собственной культуры, «право на шаг, трансцендирующий окружающую, родную, свою собственную культуру и среду как первичный метафизический акт»15.
Эпштейн разбирает знаменитый и знаковый для новейшей философии спор между «плюралистом» Лиотаром и «глобалистом» Хабермасом и предлагает категорию универсальности, которая не тождественна «всеобщему» и не может обвиняться в тоталитарных притязаниях. Напротив, универсальное стало первой жертвой «классовых подходов» и терроризма, который усвоил риторику «прав и свобод каждой культуры на самовыражение». Вот один из смачных афоризмов, которыми полна книга Эпштейна: «Если культура каннибала ничем не уступает культуре либерала, то либерал должен быть готов отдать себя на съедение»16. Необходим критерий различия культур, и, если «в положительной оценке многообразия универсализм заодно с плюрализмом, только признание этого многообразия не ведет к отказу от оценки, а становится критерием самой оценки»17Культура тем выше, чем она универсальнее, а тем универсальнее будет культура, чем больше обновлений и революций, смен стилей и влияний она пережила в течение истории, и чем большим количеством культур она контаминирована в пространственно-географическом плане, одним словом, говоря, гегелевским языком, чем больше в ней «снято», чем больше у нее внутри разных «мета-», «транс-» и «пост-». «Универсальный ключ, это ключ который подходит ко многим замкам. «Универсальный клей» ― это клей, которым можно склеить самые разные материалы… Универсальный ум, хотя и принадлежит одному человеку, вмещает потенциально свойства многих умов…»18(так и вспоминается ницшевское: «чем больше глаз…тем полнее понятие»).
Ну, и конечно, от этого всего недалеко и до универсального сверхчеловека, который зовется «всечеловеком»: «Напомню, что «всечеловек» ― слово веденное Достоевским и употребленное им лишь однажды в речи о Пушкине, ― означало человека, который полно объемлет и совмещает в себе свойства разных людей (включая представителей разных наций, культур, психологических типов)».19Пушкин, «наше все» по слову А. Григорьева, действительно был прообразом того типа, который Ницше мыслил под именем «сверхчеловека». Его напрасно представляют в виде Шварценеггера в фашистской форме. Сверхчеловеку у Ницше соответствует Дионис, бог вина и веселья, а в музыке не Вагнер, а Бизе. У Эпштейна есть свой герой ― Протей, бог морей, способный принимать облик разных сущих и превращаться в кого угодно (кстати, собственный облик Протея ― сморщенный старик, не напоминает ли Гегеля?). Возможно, что в будущем с помощью генной инженерии и цифровых технологий, каждой личности в нашей голове мы сможем давать по телу, а сами станем бестелесны и надтелесны «как ангелы». «Дионис-бык умеет смеяться, играть, танцевать… Дионис ― художник-творец, достигающий способности к превращениям и метаморфозам, в которых он становится самим собой… он в такой степени наделен способностью к имитации и обману, что осуществляет ее не формой, а трансформацией» ― пишет Ж. Дилез об «идеале» Ницше.20В предыдущей книге М. Эпштейна «Философия возможного: модальности в мышлении и культуре» специальная глава была посвящена «персонажному мышлению» писателей, актеров, философов. Ницше не совпадает с Заратустрой, а Кьеркегор с Иоганом Климакусом, Платон с Сократом, так же как актер Тихонов со Штирлицем, а Достоевский с Иваном Карамазовым (хотя наша «интеллигенция» упорно приписывает фразу о «слезинке ребенка» Достоевскому). Критиковать Ницше или Соловьева за «его взгляды» все равно, что звать милицию в театре при виде удушения Дездемоны. Короче, «автор умер» ― истина, с которой начинал постструктурализм. Правда, постструктурализм отказывал автору в авторстве на том основании, что текст ― есть набор отсылок, цитат, следов и предвосхищений, то есть часть традиции, а автор только «медиум», Эпштейн же предлагает воздавать автору авторово, так как именно тот или иной автор впервые подарили ту или иную возможность мысли: «Поскольку автор… не просто мыслит, а демонстрирует возможности мысли, он нуждается в фигуре ― посреднике, которая бы актуализировала ту или иную мысль, но при этом не отождествлялась с самим автором… Если говорят, что философ имеет «те или иные взгляды», «думает то-то и то-то», это звучит как явная натяжка. Он не думает «то-то», а думает, что «то-то и то-то» можно думать…У Гегеля и Ницше были свои конкретные мысли на те или иные темы, но философское значение Гегеля и Ницше не в том, что они думали на самом деле, а в том, что можно мылить по-гегелевски или по–ницшевски: от этих мыслителей нам пришли формы мыслимости…»21
Формы мыслимости, не сводимые к конкретным мыслям это своего рода матрицы. Искусство, религия, философия, по Эпштейну, не покладая рук, создают множество форм чувственности, религиозности и мыслимости, чтобы создать ту матрицу возможностей, которая составляет ноосферу, мир современного человека, а по большому счету ту матрицу, которая, как в одноименном фильме скрывает «реальность» бедную и ужасную. Ницше еще считал, что эта скрываемая за иллюзией реальность есть воля-к-власти и вечное «возвращение одного и того же», но постмодерн отказался от признания этой реальности. У Деррида это непроизносимое A в слове differАnce, подобно первой букве еврейского алфавита ― алефу. По мнению Г. Шолема, равви Менделя и М. Маймонида, алеф, с которого начинается на иврите Закон, произносится гортанным приступом, как начальный звук, предшествующий гласному звуку в начале слова. Поскольку Бог и человек несоизмеримы, то Моисей не мог слышать Бога, он слышал только алеф, то есть не слышал ничего, слышал звук, беременный всей речью и всем Законом. Все его законы, вся Тора, все комментарии к Торе, вся традиция, вся книга мира ― есть лишь комментарии и интерпретация этого непроизносимого звука, этой трансценденции.22 Для М. Эпштейна это « » ― знак пробела. Насколько знак пробела глубже и удачнее отражает суть дела, чем differАnce Деррида, судить сложно, и у того, и у другого есть веские аргументы.
«Почему существует текст (литература, философия и проч.), а не чистый лист бумаги?» ― вот современная формулировка вопроса «Почему есть сущее, а не Ничто?». Вопрос спрашивает об основании, о почему, о причине, по которой одна из равных ВОЗМОЖНОСТЕЙ перевешивает другую. Их две: сущее и ничто. Есть, однако, сущее. Значит, что-то в борьбе с Ничто, в постоянном превозмогании этой возможности небытия, которая всегда остается фоном и страхом сущего, все же заставляет сущее быть. Это что-то называется основанием сущего, и разные мыслители ― метафизики давали ему разные имена, однако, большой вопрос, быть основанием для сущего, для письма, для культуры ― не есть ли это взгляд от письма, от сущего, от культуры? Не упускаем ли мы главное, когда думаем об «этом», только как об «основании для…», может у него есть собственное, может оно и есть то, что делает любое собственное собственным? Может это и есть сущность всего собственного, само собственнейшее, Ereignis, как его называет Хайдеггер?
Вот здесь и расходятся метафизика («мета» ― это и есть греческая приставка, которая содержит в себе заранее все «транс-», за, через, все трансценденции, перешагивания и стояния на плечах гигантов, и все «пост-» всех «постистрий» и «постмодернов»), метафизика, которая спрашивает только об основаниях сущего (в том числе, и письма) и мышление «другого начала», которое спрашивает о собственном у самого собственного, собственным образом. Буквально так, как прекрасно сформулировал сам М. Эпштейн в предыдущей книге: «Я исхожу здесь из более общего принципа, который можно назвать «оборачиваемостью предмета и метода». Если бы предметом исследования было яблоко, то единственно подобающим методом такого исследования был бы не реализм или номинализм, не материализм или идеализм, а «эпплизм» т. е. система понятий, развитая из структуры самого предмета».23 Этот общий принцип называется феноменологией. Впервые принцип феноменологии был сформулирован Гуссерлем: «К самим вещам!». В своем манифесте «Философия как строгая наука» Гуссерль подверг безжалостной критике философию «преодоления», то есть привычку ученых читать предшественников, для того, чтобы критиковать их взгляды и, тем самым, как бы преодолевать их, и излагать миру, «новейшие истины». «Толчок к исследованию должен исходить не от философии, а от вещей и проблем»24. Мы живем не в мире теорий, понятий, фикций, мы имеем доступ к самим вещам, у них мы черпаем все знания, и каждый раз ученый должен начинать с них, а не блуждать умом в культуре!