Сергей Юрский - Кто держит паузу
Подвожу итог. Мы видели свою задачу и том, чтобы сделать символику пьесы конкретной, действенной. Символ должен стать на сцене реальностью, помогающей актеру. От идеи — к конкретному предмету, к подробной и разработанной игре с ним. А отсюда — снова к обобщению, которое должно возникнуть в голове и сердце зрителя, придя к нему не через прямое поучение, а через подсознание.
Три струны
«Смех, жалость и ужас суть три струны нашего воображения, потрясаемые драматическим волшебством»,— сказал Пушкин. Эта маленькая формула порождает массу раздумий и сопоставлений. Она напоминает о том, что дрожание каждой из ;>тих струн вызвало еще в былые Бремена рождение определенных жанров театра — комедии, драмы, трагедии. В применении к драматургии более поздней она говорит еще и о Другом: произведение любого жанра, для того чтобы стать объемным, зазвучать, захватить внимание зрителя, должно быть инструментом, на котором натянуты вес эти три струны.
Так оно и есть в лучших пьесах и лучших созданиях театра.
У разных драматургов одна из струн или две могут превалировать в звучании. Скажем, у Сухово-Кобылина —смех н ужас, у Леонида Андреева —ужас и жалость...
Во всяком крупном произведении возможно отыскать звучание третьей струны. В этом и есть одна из задач театра. Когда А. Эфрос открыл «жалость» в гоголевской «Женитьбе», вызвал помимо смеха еще и сочувствие к героям, то и спектакль стал большим театральным событием. Еще раньше Товстоногов достиг необыкновенной силы, открыв «ужас» в «Горе от ума». Я не хочу углубляться в историю, поэтому не упоминаю великих — искания в этой области Станиславского и Мейерхольда. Есть и абсолютные в этом смысле произведения, где вся триада звучит аккордом невероятной силы уже в самом тексте и в любом варианте сценического воплощения.
Это трагедия «Борис Годунов». Это комедия «Ревизор», пьесы Чехова, лучшие пьесы Горького, Булгакова,
К этим же произведениям нужно отнести и лучшие пьесы| Островского — «Бесприданницу», например.
А что же с нашей пьесой? Здесь правит стихия смеха. Остроумны персонажи в своих репликах, остроумен автор в самой интонации пьесы. Сам словесный строй вызывает улыбку, а то и смех, А какие невероятные гипер6олы, от которых покатывается зал со смеху. Пример:
«Барабошев. Денег в кассе наличных нет.
Мавра. Куда ж они делись?
Барабошев. Я тут на них спекуляцию сделал в компании ^ ОД1{ИМ! негоциантом. Открыли натуральный сахарный |^есор:, так мы купили партию.
Мавра. Как так натуральный?
Барабошев. По берегам рек,
Мавра. Как же он не растает?
Барабошев. В нашей воде точно растаять должен, а это 0 чужих землях. Где, Никандра, нашли его?
Мухояров. В Бухаре-с. Там такие реки, что в них никого воды не бывает-с».
Замечательный диалог. Особе н ко если у ч есть, что это вовсе не дурацкое невежество, Здесь с обеих сторон, издевка, переброска нелепостями перед большим скандалом, прямым столкновением.
Пьеса пронизана юмором, как барабошевский яблоневый сад солнцем. Именно поэтому, несмотря на невеселость событий, пьеса вызывает ощущение радостное. От самих слов,, от строя языка, от полнокровности. Этого же следует искать и в спектакле — яркости, полнозвучности, веселых театральных неожиданностей.
Но это звучание одной струны. Главной, но одной. Поищем аккорд.
Есть ли в пьесе ноты, вызывающие сочувствие, нежность? Да, они есть, н их нужно искать и подчеркивать.
Прежде всего Платон. Гонимый, унижаемый правдолюбец, осмеянный сильными врагами, проданный матерью, да еще влюбленный. Необходимо, чтобы в этом образе призыв к сочувствию, к пониманию был па нервом плане.
Но и в других персонажах мы найдем черты сердечные, даже в самых черствых. Не пропустим их.
Нежная любовь Филицаты к Поликсене, сочувствие Платону, Активное чувство справедливости в этой старухе и способность бороться за эту справедливость. Ее одиночество в старости, ее обида («Сорок лет я в доме живу... а теперь вдруг и не гожусь»).
Амос Барабошев — дикарь под маской не лишенного некоторой «полировки» купца, способный унизить беззащитного, обидеть слабого. Но в конце пьесы, когда он сам попадает в опалу, и в нем мелькнет нечто, вызывающее сочувствие. Наше моральное чувство будет удовлетворено тем, что он наказан. Но наши беспристрастные глаза увидят вдруг, что он уже стар, что ему тяжело кланяться. А поклонов требуют, да еще «в пояс». Мы же помним его слова: «Хрящи-то у меня срослись, гибкости, братец, прежней в се.бе не нахожу». Это правда. А вот теперь кланяется, низко кланяется. Сломлен. И уже не просто сатирическая фигура, но человеческая. Не ограничимся этим и поищем вместе с актером другие черты, которые сделают Амоса живым, разнообразным.
И Поликсена, его дочь, не раз вызовет у нас сочувствие. Да, через несколько лет она будет властной и, может быть, вздорной богачкой, подурнее бабушки. Но это за пределами пьесы. Л сейчас она молода. И мы не должны пропустить ее порыв к самостоятельности, ее способность защищать свою любовь не только на словах, но и поступками—публично выйти и сказать: 'Юн ко мне приходил». И сказать при всех — при 'бабушке, при отце, при слугах: «Прощай, мой милый!.. Мое слово крепко,— вот так крепко, как я тебя целую теперь».
Это сила! Сила нежности. И мы оценим ее.
Даже в хозяйке, Мавре Тарасовне, мы увидим, как под тяжелой корой властности зашевелится былая Женственность и былая страсть н тоска по былому — в сцене с Грозновым. Даже в Мавре Островский дает основания для полнокровного слияния красок сатирических и красок лирических.
Итак, есть в пьесе и вторая струна пушкинской триады.
А третья? Ужас? От третьей в драматическом действии появляется масштаб и рождаются неожиданности. Она нужна. Она не очевидна в избранном и уже полюбившемся нам произведении. Но она заложена. Где же тут хотя бы отголоски темы судьбы, рока, а не просто «случая»?
Неужели об удачливости речь? Хотел герой жениться на более знатной и богатой. Правдой не взял, а случай вывез. Так, что ли? И весь сказ?
Нет, нет, нет!
Воздух времени не позволял отнестись к унижению человеческого достоинства как к водевильной перипетии. Поругание души, безбрежное своеволие тех, кто правит жизнью, мучительное бесправие тех, кто под их властью. Неужели все это можно вставить в золоченую раму общего единения по принципу: в конце концов, все мы хорошие люди, все конфликты — лишь мелкие неурядицы, простим друг друга от широты нашей русской души. Поэт Михайлов, несомненно, известный Островскому, писал:
«Спали, господь, своим огнем
Того, кто в этот год печальный
На общей тризне погребальной,
Как жрец, упившийся вином,
В толпе, рыдающей кругом,
Поет с улыбкою нахальной
Патриотический псалом».
Неужели Островский похож на такого жреца?
Нет, это Амос Барабошев похож на него, Амос, выявленный и высмеянный автором.
«Платон. ...за свое образование я личный почетный гражданин.
Мухояров. Нет, не личный — а ты лишний почетный гражданин.
Барабошев. Вот это верно, что ты лишний.
Платон. Нет, вы лишние-то, а я нужный, я ученый человек, могу быть полезен обществу. Я патриот в душе и на деле могу доказать.
Барабошев. Какой ты можешь быть патриот? Ты не смеешь и произносить... потому это высоко и не тебе понимать».
Амос налился краской от злобы и всколыхнувшегося вчерашнего хмеля. Он, как разъяренный бык; с нарастающей скоростью, тяжело бежит по сцене, готовый все смести на своем пути. Задели его святыню — это он патриот и ему подобные, и не сметь касаться никому этого понятия. Это высоко-о-о!
Здесь одна из самых яростных и открытых схваток в спектакле.
Я прочел в одной из последних книг об Островском о том, что он любит своих купцов, и положительных и отрицательных, уже за то, что они «свои». Говорится, что Островский — певец русского быта и прославитель его, что протестующие ноты его творчества в большой степени навязаны ему критикой Добролюбова. Да? Разве?
Знаток и исследователь творчества Островского Е. Г. Холодов прекрасно и убедительно возражает носителям этих тенденций, оскорбляющих память об Островском-человеке и извращающих смысл его творчества.
Присоединяюсь полностью к мнению Холодова и приглашаю послушать слова Платона в финале третьего акта:
«Все вы у меня отняли и убили меня совсем, но только из-под политики, учтиво... и за то спасибо, что хоть не дубиной... Ах благодетели, благодетели мои! Замучить-то вы и ее и меня замучите, высушите, в гроб вгоните, да все-таки учтиво, а не по-прежнему. Значит, наше взяло! Ура!! Вот оно — правду-то вам говорить почаще, вот! Как вы много против прежнего образованнее стали' А коли учить вас хорошенько, так вы, пожалуй, скоро и совсем на людей похожи будете».