Вера Павлова - Интервью
В.П.: Нет, это все легко вписывается в стихи. Как, впрочем, и музыка вписывается в стихи. Я у кого-то прочитала, что обязательный признак настоящего поэта — двуязычие. Сначала я закомплексовала, потому что я толком не знаю иностранных языков. А потом поняла: ребята, я — двуязычна. Я нотную грамоту знаю. У меня есть второй язык. И успокоилась.
РЖ: Умеете читать партитуры?
В.П.: Да, могу глазами читать ноты. И, кстати, чтение стихов — это и есть чтение нот глазами. Это к вопросу о том, нужно ли читать свои стихи вслух. Кто же, читая ноты, будет чего-то там напевать отдельными и приблизительными голосами, когда он слышит всю партитуру целиком?
РЖ: А не страшно недоразумений при восприятии другими этого вашего внутреннего?
В.П.: А чего мне страшиться? Я же не для людей пишу.
РЖ: Но читаете ведь вслух?
В.П.: Читаю, когда просят. Решив когда-то никому не отказывать, надо быть последовательной.
РЖ: Но в этом внешнем чтении вслух тоже есть какая-то часть внутреннего звучания?
В.П.: Да нет, скорее слушатель пытается совместить стихи с моим обликом. Это другое. На другое смотрят.
РЖ: Какова тогда та тишина, из которой выходят ваши стихи?
В.П.: Это очень тревожная такая тишина. В ней много всяких звуков. Ведь есть тишина и есть безмолвие, да? Тишина наполнена звуками, которые готовы перейти в речь. Даже какой-то шум листьев готов перейти в речь. А есть — безмолвие, в котором даже речь звучит, как тишина. Вот из первой тишины — стихи. А другая тишина наступает после стихов. Чего я сейчас сказала?
РЖ: Не знаю, потом прочтем. Мы же говорим на внешнем языке, а стихи возникают на внутреннем…
В.П.: Да, поэтому у нас мало шансов сговориться. Потому что мы говорим о том, о чем и не надо бы говорить. В чем и заключается противоречие интервью как жанра. Почему я, в общем-то, и зареклась в свое время давать интервью. В книге та точность, которая выстрадана. Моя предельная точность. В интервью я ее никак не могу достичь. В интервью сразу идешь на приблизительность, которая для меня мучительна. Интервью для меня — это отступление. Только для вас.
РЖ: А в чем разница между стихами и дневником? Там с кем идет разговор?
В.П.: С собой. С собой будущей. Нет, даже больше — с собой настоящей. Ориентируешься на местности: "Где мы находимся, подруга?" Вот. Дневник — это где. А стихи — это куда.
РЖ: И где же мы, подруга?
В.П.: Местность становится все более аскетичной, дорога все более узкой, ответы все более простыми и все более тяжелыми. Оказалось, что чем проще, тем тяжелей. Все постепенно пустеет, сужается и тяжелеет. Раньше было больше подробностей, ответвлений, тропинок и просто возможностей дезертировать, схалтурить, профилонить…
РЖ: Прошу простить за интимный вопрос, хотя вроде бы и предыдущие не шибко внешние были. Может, это влияние последнего вашего брака? Михаил Поздняев мало того, что сам — давно и прочно сложившийся поэт. Он еще человек верующий и метафизически серьезный.
В.П.: Мне уже трудно об этом судить. Я уже не могу отличить, что во мне "я", и что во мне "Миша". Такой анекдот из семейной жизни. Ночной звонок. Я снимаю трубку. Там говорят: "Веру или Мишу". Я говорю: "Миша слушает". Причем, мы не спали, но уже легли в постель. "Миша слушает". Он был не против. А насчет того, что это его влияние… Я ведь смотрю и на других людей, которые рядом живут. У всех примерно одно и то же. Я и на своих подружек-ровесниц смотрю. Много вижу таких же.
РЖ: Многих поражает православность вашего мужа и сугубый эротизм ваших стихов.
В.П.: Как сказала однажды Олеся Николаева: "Миша, это правда, что ты женился на эротической поэтессе?" Я вам больше скажу. Я умудрилась подарить свою книжку священнику и получила еще одного поклонника. В рясе. Не буду выдавать, кто это.
РЖ: И все же непонятно, как один сложившийся поэт может не влиять в семье на другого сложившегося поэта?
В.П.: Были, конечно, всякие напряженные моменты. Вырванные Мишей страницы из моего дневника, ему посвященные. Толстой обычно свой дневник в сапоге носил. Я, правда, не в сапог, но тоже прятала. А самая отличная история была с "Хабанерой со списком". Такая моя попытка "Дон-Жуанского" или, скорее, "Карменского списка". Когда я добивала ее на компьютере, Миша подходит, читает и говорит: "Вот эту строчку надо вот так переделать". Ладно, по усталости, по женской слабости переделываю. Отправляю Геннадию Комарову в Питер в "Пушкинский фонд". Звонит Комаров и говорит: "Все отлично, только тут одна строчка какая-то не ваша". И из пятисот строк называет единственную, исправленную Мишей. Но каков Комаров!
РЖ: А дочери — это испытание для мамы-поэта?
В.П.: Это их надо спрашивать, как они справляются с таким испытанием, как эта мама? Я справляюсь легче, а они — каждая по-своему. Младшая — относясь ко мне с большим юмором. Например, занудная мать, которой нужно как можно быстрее усадить ребенка за уроки, ходит за ребенком по квартире и кричит: "Лиза, Лиза…" И вдруг слышит голос из туалета: "Я в туалете. Оставьте ваше сообщение после специального сигнала". И спускает воду. Смешно. Как после этого продолжать свое занудство? Ребенок на какое-то время от меня свободен. И вообще, дети настолько привыкли, что меня как бы почти нет, что та же Лиза может, например, сказать: "Мама, ты действительно мне это разрешила, или ты не слышала, что я тебе сказала?" Боюсь, что — не слышала. Меня нету. Они уже привыкли, что это не мама, а модель мамы. Но стихи мои они любят. Выбирая самые неприличные.
РЖ: А правда ли, что ваш прадед — Иван Барков?
В.П.: Там все интересно и запутано. Как написано: "Сибирские священники, вологодские алкоголики, украинские евреи — сонно бьются в моих артериях". Длинный ряд священников прерывается на моем прадеде, изгнанном из семинарии за пьянство. Он — Никольский. Барков — двоюродный. При советской власти этот выгнанный стал комиссаром по борьбе с винокурением. Его сын, буквально рожденный для священства, стал политруком. А прадед, его отец, — стал пьяницей. Борясь с винокурением, он делал налет на деревню, все отбирал — и на неделю уходил в запой. Потом следующая деревня. Очень действенный способ борьбы. Барков был сбоку припеку. Это Миша для красного словца из каких-то сундуков вытащил. Очень классно было с другим прадедушкой — бабушкиным папой. Это как раз украинские евреи, Лившицы, у нас много родственников. Бабушку звали Рахиль, что очень мне нравится, но постепенно она стала Розой. Так вот этот прадедушка был таким хорошим портным, что какие-то из его клиентов взяли его в Париж, и он там открыл собственное ателье. И там, в основном, и жил, время от времени наезжая в Россию. Надо же было ему возвратиться именно в 17-м году. Он остался. Но он настолько считал себя французом и настолько верил, что вернется обратно в свой Париж, что моя несчастная бабушка Роза-Рахиль и ее сестра должны были дома говорить исключительно по-французски. За русское слово буквально получали по башке. Они родились уже в 1910-х годах. Может, поэтому у меня до сих пор к Франции такие нежные чувства и есть что-то такое родственное. Язык учила и — забыла. Но стихи мои следует читать по-французски. Мы недавно прогнали их в компьютере через переводчика на французский — и так хорошо вышло. Стихами и вышло.
РЖ: Остался, наверное, последний вопрос: в чем, на ваш взгляд, суть поэзии?
В.П.: Суть поэзии — Ванина история про бабушкин рояль, завещанный ему, но так и не вытащенный ни через дверь, ни через окно. Грузовик ждал, грузчики возились целый день, но так и не вытащили его из бабушкиной комнаты. Как-то ведь его туда поставили, а вытащить нельзя. Так и остался.
Стихи — это ВЫСШАЯ форма моего существования
Беседовала Алена Бондарева
Мое знакомство с поэзией Веры Павловой началось с небольшого сборника. Как сейчас помню, подержала в руках эту черно-белую книжку: «Интимный дневник отличницы» (2000), открыла наугад:
Воздух вокруг тебя
дрожит, как вокруг улья…
Через несколько страниц:
Аve тебе, матерок,
легкий, как ветерок,
как латынь прелата,
налитой и крылатый…
И вдруг поняла, что вернулась в начало и читаю книгу внимательно, не пропуская ни строки. Рисую мысленно образ откровенной лирической героини. Думаю о том, насколько она сопоставима с автором… Потом были случайные подборки в толстых журналах, в Интернете.
Живьем же Веру Павлову я увидела только спустя семь лет на одном из ее чтений. И сразу решила во что бы то ни стало взять интервью. Но тут же выяснилось: Вера Анатольевна интервью дает неохотно, да и в ближайшее время улетает в Америку. Ничего не поделаешь, договорились общаться по e-mail.
— Когда начали впервые писать стихи?
— Довольно поздно — в двадцать лет, после рождения первой дочери, буквально — в роддоме. Возможно, мое стихотворчество — что-то вроде затянувшегося послеродового шока. Так или иначе, я одновременно стала матерью и поэтом.