Генрих Гейне - Путевые картины
Из окна моей комнаты открывался великолепный вид на Раммельсберг. Вечер был чудесный. Ночь стремительно неслась на своем черном коне, и ветер развевал его длинную гриву. Я стоял у окна и глядел на луну. Живет ли в действительности кто-нибудь на луне? Славяне утверждают, что там живет человек по имени Клотар* и что он, подливая воду, достигает этим прибыли луны. В детстве я слышал, что луна — плод; когда плод созревает, господь бог снимает его и прячет, вместе с другими такими же полнолуниями, в большой шкаф, находящийся на краю земли, который обшит досками. Когда я стал старше, я заметил, что мир далеко не так узок, что дух человеческий проломил все дощатые преграды и вскрыл врата всех семи сфер небесных исполинским ключом Петровым — идеей бессмертия. Бессмертие! Прекрасная мысль! Кто первый тебя выдумал? Был ли то нюрнбергский обыватель, думавший приятные думы, сидя в теплый летний вечер у порога своего дома в белом ночном колпаке и с белой глиняной трубкой в зубах: недурно, мол, было бы, кабы можно было так и перейти на жительство в вечность, не выпуская трубочки изо рта и не испустив дыханьица. Или то был молодой любовник, осознавший мысль о бессмертии в объятиях возлюбленной — потому осознавший, что он чувствовал эту мысль и не мог иначе чувствовать и сознавать? — Любовь! Бессмертие! Я почувствовал внезапно такой жар в груди, что мне показалось, будто географы передвинули экватор, и он проходит теперь как раз через мое сердце. И чувства любви начали изливаться из моего сердца, страстно изливаться — в необъятную ночь. Сильнее стали благоухать цветы в саду под окном. 3aпax цветов — это их чувство, и подобно тому как сердце человеческое чувствует с большею силою в ночи, когда оно одиноко и никто его не услышит, так и цветы, по-видимому, стыдливо тая свои чувства, дожидаются наступления сумерек, чтобы всецело отдаться им и излить их в сладостном благоухании. Излейся же, благоухание моего сердца! За теми горами разыщи возлюбленную снов моих! Она легла уже и спит, у ног ее склонили колени ангелы, и ее сонная улыбка — молитва, которую ангелы повторяют за нею; в груди ее — рай и все райские блаженства, и когда она дышит, сердце мое дрожит в отдалении; солнце зашло за шелковыми ресницами ее очей; когда она откроет глаза — наступит день и запоют птицы; стада загремят колокольчиками, и горы засветятся в своих изумрудных одеждах, а я подвяжу свою котомку и пущусь в путь.
В ночь, проведенную мной в Госларе, случилось со мною нечто в высшей степени необыкновенное. До сих пор я без страха не могу об этом вспомнить. По природе я не труслив, но духов боюсь почти так же, как «Австрийский наблюдатель»*. Что такое страх? Разум или чувство — его источник? На эту тему я неоднократно спорил с доктором Саулом Ашером*, случайно встречаясь с ним в Берлине, в «Café royal», где долгое время обедал. Мы, как он утверждал, испытываем страх перед тем, что путем выводов нашего разума признаем страшным. Только разум, а не чувство является, по его мнению, силою. Я со вкусом ел и пил, а он излагал мне преимущества разума. Заканчивая свою речь, он смотрел обыкновенно на часы и заявлял: «Разум — высшее начало». Разум! Когда я слышу это слово, мне каждый раз представляется доктор Саул Ашер с его абстрактными ногами, в тесном трансцендентально-сером сюртуке, с резкими, холодными как лед, чертами лица, которое могло бы служить чертежом в учебнике геометрии. Человек этот, которому давно уже было за пятьдесят, являл собою олицетворение прямой линии. В своем стремлении к положительному бедняга вытравил, философствуя, из жизни все ее великолепие, все солнечные лучи, всякую веру, все цветы, и ничего ему не осталось в удел, кроме холодной, положительной могилы. Особую неприязнь питал он к Аполлону Бельведерскому и к христианству. Против христианства он составил даже брошюру, в которой доказывал его неразумность и несостоятельность. Вообще он написал множество книг, в которых разум неизменно заявляет о своем превосходстве, причем бедняга доктор относился ко всему этому вполне серьезно и заслуживал с данной стороны всяческого уважения. Но в том-то и заключается комизм, что он строил дурацки-серьезную мину, не понимая вещей, ясных всякому ребенку — именно потому, что он ребенок. Несколько раз побывал я у разумника-доктора в его собственном доме, где каждый раз встречал хорошеньких девушек: разум ведь не воспрещает чувственности. Когда я как-то вновь пришел навестить его, слуга сказал мне: «Господин доктор только что умер». Я почувствовал при этом не более, чем если бы он сказал: «Господин доктор съехал с квартиры».
Но возвращаюсь к Гослару. «Высшее начало — разум!» — сказал я успокоительно сам себе, ложась в постель. Но это не помогало. Только что я прочел в «Немецких рассказах» Фарнхагена фон Энзе*, захваченных мною в Клаустале, ужасающую историю о том, как дух покойной матери ночью является к сыну и предупреждает его, что отец хочет его убить. Удивительное изложение этой истории так на меня подействовало, что во время чтения меня пронизала ледяная дрожь. К тому же рассказы о привидениях возбуждают еще большее чувство ужаса в путешествии, когда читаешь их ночью, в городе, в доме, в комнате, где никогда еще не бывал. Какие только ужасы не происходили здесь, на том самом месте, где я лежу? — так думается невольно. К тому же и месяц освещал комнату так двусмысленно, по стенам двигались какие-то непрошенные тени, и, когда я приподнялся в постели, чтобы осмотреться, я увидел…
Нет ничего более жуткого, чем неожиданно увидеть самого себя в зеркале при свете луны. В тот же миг послышались удары тяжело зевающего колокола, и притом такие медленные и протяжные, что двенадцатый удар пробил, казалось мне, спустя полных двенадцать часов, и можно было ожидать, что колокол опять начнет бить двенадцать. В промежутке между предпоследним и последним ударом пробили другие часы, очень быстро, почти яростно звонко, может быть досадуя на медленность своего соседа. Когда умолкли железные языки, и тот и другой, и во всем доме воцарилась мертвая тишина, мне внезапно показалось, что в коридоре у дверей моей комнаты что-то шаркает и шлепает, будто неровные старческие шаги. Наконец дверь отворилась, и в комнату медленно вошел покойный доктор Саул Ашер. Ледяной озноб прошел по моему телу, я задрожал, как осиновый лист, и едва решился взглянуть на привидение. Доктор был все тот же — тот же трансцендентально-серый сюртук, те же абстрактные ноги, то же математическое лицо; только лицо это стало несколько желтее, чем прежде, да и рот, обычно составлявший два угла в двадцать два с половиной градуса, был сжат, и глазницы очерчены большим радиусом. Покачиваясь и опираясь, как всегда, на камышовую трость, он приблизился ко мне и дружески произнес в обычном медлительном тоне: «Не бойтесь и не думайте, что перед вами призрак. Если вы полагаете, что я призрак, то это обман вашей фантазии. Что такое призрак? Дайте определение. Выведите мне условия возможности призраков. В какой разумной связи с разумом могло бы находиться подобное явление? Разум, говорю я, разум…» И привидение приступило к анализу понятия разума, привело цитату из кантовской «Критики чистого разума» — 2-я часть, 1-й отдел, 2-я книга, 3-я глава, различие между феноменами и ноуменами, сконструировало предположительную систему веры в привидения, сопоставило ряд силлогизмов и закончило логическим выводом: привидений вообще не бывает. Холодный пот выступил на моей спине, зубы стучали, как кастаньеты, от ужаса я кивал головой в знак безусловного согласия при каждой посылке призрака, утверждавшей бессмысленность страха перед привидениями; он же столь рьяно доказывал свою мысль, что раз, по рассеянности, вынул из жилетного кармана вместо золотых часов пригоршню червей и, обнаружив свою ошибку, с поспешностью, в забавном испуге, засунул их обратно. «Разум высшее…» — тут колокол пробил час, и привидение исчезло.
На другое утро я пустился в путь из Гослара, отчасти — просто наудачу, отчасти — с намерением разыскать брата клаустальского рудокопа. Опять прелестная праздничная погода. Я всходил на холмы и горы, смотрел, как солнце пытается разогнать туманы, весело брел по шумящим лесам, и колокольчики, унесенные мной из Гослара, своим звоном сопровождали мои грезы. Горы стояли в своих белых ночных мантиях, ели стряхивали с себя дремоту, свежий утренний ветер завивал их свешивающиеся зеленые кудри, птички совершали утреннюю молитву, луговая долина блестела, как осыпанный алмазами золотой покров, и пастух брел по ней за своим позванивающим стадом. Собственно говоря, возможно, что я и заблудился. Всегда стараешься идти боковыми дорогами и тропинками, думая скорее достичь цели. На Гарце то же, что и в жизни вообще. Но всегда встречаются добрые души, указывающие нам верный путь; они делают это очень охотно и, кроме того, испытывают особое удовлетворение, когда с самодовольным выражением лица, голосом громким и благосклонным поясняют нам, какой длинный крюк мы сделали, в какие пропасти и болота могли провалиться, и какое счастье, что мы еще вовремя повстречали таких осведомленных людей, как они. С подобным указчиком я и встретился недалеко от Гарцской крепости. Это был упитанный обыватель из Гослара, с лоснящимся, одутловатым, дурацки-умным лицом; вид у него был такой, словно он изобрел эпизоотию. Мы прошли некоторое расстояние вместе, причем он рассказывал мне всевозможные истории о привидениях; истории были бы очень недурны, если бы не сводились к тому, что на деле никаких привидений не было, а белая фигура оказалась браконьером, звуки, похожие на стоны, издавал только что родившийся кабаненок, а шум на чердаке производила домашняя кошка. «Только больной человек, — присовокупил он, — верит в привидения». Что касается его самого, то он болеет редко и лишь порою страдает накожными болезнями, от которых лечит себя просто-напросто слюной. Он обратил также мое внимание на целесообразность и полезность всего в природе. Деревья зелены потому, что зеленый цвет полезен для глаз. Я согласился с ним и добавил, что бог сотворил рогатый скот потому, что говяжий бульон подкрепляет человека; что ослов он сотворил затем, чтобы они служили людям для сравнений, а самого человека он сотворил, чтобы он питался говяжьим бульоном и не был ослом. Спутник мой пришел в восхищение, найдя во мне единомышленника, лицо его расцвело еще радостнее, и, прощаясь со мной, он растрогался.