Владимир Фридкин - Фиалки из Ниццы
— Я их сроду не ел. И воду эту черную не пил. Лекарством отдает…
— Да что вы, ни коку, ни пепси?! Так везде же продают…
— Откуда еду, в тех местах не продают.
— А вы сам-то откуда? И куда теперь?
На этот вопрос бородатый не ответил. Дожевал чипсы, а пакет и пустую бутылку аккуратно спрятал в рюкзак. Откинулся на скамью, закрыл глаза. Вельветовую женщину это не смутило, и она, выбрав в собеседники Павла Петровича, стала рассказывать о себе. Рассказала, что едет в Наро-Фоминск, а живет там в деревне на берегу реки Нары. Когда пришли немцы, ей было двенадцать. У матери было еще четверо, а отец — на фронте. Немцы и наши стояли по обе стороны реки. Их деревня — на немецкой стороне. Голодали, копали мерзлую картошку. В тот год зима была лютая. Немцы не успели их угнать, в марте сорок второго деревню освободили. Все девки — грязные, во вшах, а наши солдатики за ними по сараям бегали. Там не разберешь, то ли насиловали, то ли девки сами давали…
Хоть и недоросток я была, а мать меня два дня в погребе продержала. То выпустит покормить, то обратно. На нас смотрели косо: хоть и недолго, а все ж под немцем были. Двух соседей особисты забрали, старика и бабу. Только их и видели. Отец с фронта без обеих ног вернулся. Потом в колхоз согнали. И опять голод. Я работала — спины не разгибала. Бригадир пообещал: будешь так два года работать — в город отпущу. И через два года уехала в Москву без паспорта. С одной справкой. Как жить? На работу никуда не берут. Была домработницей, разнорабочей на складах. Встретила мужика, замуж вышла. Он долго в Сибири на химических предприятиях работал, хорошо зарабатывал. Сначала жили в бараке. Потом ему на заводе комнату дали. Когда родилась дочь, дали отдельную двухкомнатную. Потом новые времена настали. Дочь выросла, стала работать на фирме у англичанина, а потом замуж за него вышла и уехала с ним в Лондон. Работает там переводчиком, а сам какую-то электронную фирму содержит. Внук у меня, зовут Эндрью. Это — Андрей по-нашему. У них в Лондоне большой дом. Внук сам на машине ездит в колледж. Охоч до спорта: баскетбол, плавание, байдарки. Ко мне приезжал только раз. А мы с мужем у них по три месяца гостили. Внук ласковый такой, но по-русски не говорит. Все бабичка, да бабичка, донт край…[34]А теперь вот одна осталась, мужа год как схоронила. Сейчас приеду в деревню, войду в хату — одна. Потом в Москву вернусь — и опять одна…
— Так вам бы к дочери переехать, — сказал Павел Петрович.
— Нет, ни за что! Здесь я на своих хлебах, сама готовлю, своими руками управляюсь. А у них чудно как-то, все готовое из магазина берут. И что берут — все дорогое.
— Неужели же вам у них не нравится? Чисто, улицы будто умыты, газоны, дома из красного кирпича с белыми переплетами. А у нас? Небось осенью до деревни и в сапогах не доберешься. Грязь.
— Грязь, да своя… Вот только внука жалко, по-русски совсем не говорит. А живем, конечно, плохо, тяжело.
— Ну и как думаете, почему мы живем плохо, а они хорошо?
— Аккуратные потому что. Порядок знают.
Павел Петрович подумал, «лукавит бабка». И спросил еще:
— А у вас дом в деревне с удобствами?
— Какие удобства? Печь. А моюсь в тазу. Разве что огород свой. И две козы. Когда уезжаю, на соседку оставляю. Она их на выпас гонит, а молоком пользуется.
— Ну, а дочь-то помогает?
— Помогать-то помогает, да мне особо незачем. Не пью, не курю. А с огорода — все свое.
— Переделкино. Следующая — Мичуринец, — объявил все тот же хриплый голос.
В Переделкино дачная пара вышла, и их место заняла дама с букетом, стоявшая в проходе и читавшая книгу. Женщина из Нары переключилась на даму:
— Хороший у вас букет. Вот только белые зонтичные… уж не борщевики ли. Говорят, они ядовитые…
Тут проснулся и встрял некстати бородатый:
— Это точно. Большевики — ядовитые, едрить иху мать.
И снова задремал. Женщина в вельвете надолго замолчала. Павел Петрович уложил амбарную книгу в портфель. Подумал — писать не придется. Рассказ тещи англичанина напомнил ему один случай. Однажды, гуляя у себя под Перемышлем, за Верхними Вялицами, набрел на деревню «Ленинка». У дороги древняя старуха пасла коз.
— Давно здесь живете? — спросил Павел Петрович.
— Да как родилась, так и живу.
— С какого ж вы года?
— А кто его знает?.. Не помню. Вот как немец к себе угонял — помню. У меня тогда двое сыновей на фронте были. Не вернулись. А что раньше было — не помню, видать память отшибло.
— Деревня ваша «Ленинкой» называется. А кто это, Ленин?
— Ну, как же… Ленин-то!
Козы перешли на другую сторону дороги и старуха проворно побежала за ними.
Павел Петрович стал смотреть в окно. Чахлая пыльная зелень за заборами. За бедным щитовым домиком — яблоневый сад. У сарая — коза с козленком. Рядом с сараем — шестисотый «мерседес». На заборе — мелом «С темным пивом в светлое будущее!»
Он подумал: «вот и лето кончается, скоро осень. Как там у Пастернака?.. «И осень, ясная как знаменье, к себе приковывает взоры…» Или у Кушнера: «И осень, как знамя, стоит в отдаленье…» Знаменье, знамя… Похожие, но разные слова… Но что-то есть общее. Только вот что? И почему осень? Может быть, осень итоги подводит, или осенью прощаются?..» Он уложил амбарную книгу в портфель, откинулся на спинку скамьи и стал вспоминать.
* * *Когда-то Сергей, зная о поэтических опытах Паши, прочел ему пародию на какого-то дюже партийного писателя, не то Грибачёва, не то Софронова:
Успел статью твою забыть,
Как ты стихом меня тревожишь.
Поэтом можешь ты не быть,
Но быть поэтом ты не можешь.
Сергей переиначил известную эпиграмму Раскина, перенеся ударение на слово «быть», и Паше казалось, что она стала острее. Впрочем, эпиграмму Паша относил и к себе. В молодые годы он показывал свои стихи многим известным поэтам, и все без толку. Поэты, с которыми он встречался, были талантливые и очень разные, а в самих встречах ничего особенного не было. И остался от них только отзвук навсегда ушедшей жизни. Так часто из забытой, заброшенной книги выпадает засохший кленовый лист или цветок — случайные отметины каких-то давно забытых сердечных происшествий. Цветок засохший, безуханный… Смотришь на сухие листья, угаснувшие краски лепестков и вспоминаешь довоенные подмосковные дачи, нагретые солнцем деревянные заборы с замершими на них стрекозами и под вечер стелющийся с террас дым самоваров и шипящий глухой голос патефонов…
Но одна встреча была особенной…
Школьниками во время войны он и Сергей писали домашнее сочинение «Мученики науки» о Джордано Бруно и Галилео Галилее. В детской читалке Ленинки, уставившись на выстроенные вдоль стен древние золоченые корешки книг, Паша думал об ужасной судьбе героев, вся вина которых была в опровержении ложной теории Птолемея. Паше не приходило в голову, что за тихими стенами читальни в зданиях на площади около Политехнического томятся другие мученики и творятся… дела похуже. Начиналось лето. В раскрытые окна проникал острый и тревожный запах цветущих лип, автомобильные гудки и далекий, откуда-то с Моховой, звон трамвая. А он видел площадь в Риме и мрачных монахов в рясах с капюшонами, перепоясанных веревочными поясами с узлом на концах. Монахи плотным кольцом окружали костер, над которым висел привязанный к столбу Джордано. Один из монахов, высокий старик с худым, черным лицом и лихорадочными глазами, держал в руках огромное распятие. Джордано смотрел поверх распятия, куда-то в небо, а языки пламени уже касались его босых ног…
Как-то приехав в Рим, лет сорок спустя, Сергей Каплан побывал на площади Кампо Дей Фьори, где сожгли Бруно и нынче стоит памятник. Это была радостная площадь с пестрым цветочным базаром и яркими тентами кафе, где camerieri в белых до пят фартуках подают лучший в Риме капуччино. И друзья вспомнили школьное сочинение.
Однажды в той же Ленинке Паша показал свои стихи о Бруно и Галилее седой библиотекарше в строгом пенсне со шнурком. Видимо, в стихах она не очень понимала, потому что на следующий день отвела Пашу в небольшую комнату, спрятанную в лабиринте за читальным залом. Там Паша увидел за столом полного рыхлого человека в очках с широким добрым лицом и мягкими уставшими от чтения глазами. Это был Самуил Яковлевич Маршак. Он узнал его по характерному глухому нутряному голосу, который частенько раздавался из черной тарелки, висевшей дома на стене. Паша еще не знал тогда, что в этой комнате Маршак еженедельно бывает, и к нему приводят на суд юные дарования. Он прочел Маршаку стихи про мучеников науки. Одно из них называлось «И все-таки она вертится». Паша очень мучился, придумывая рифму к глаголу «вертится». Если в этом слове поставить ударение на второй слог, то рифмы притекают в избытке. Но получается как-то архаично и нелепо. Но Маршаку стихи чем-то понравились. Когда Паша кончил читать, Маршак усадил его рядом и стал расспрашивать о занятиях. Советовал больше читать Пушкина и Чехова. И в конце сказал, чтобы он продолжал писать.