Карен Свасьян - Европа. Два некролога
к философскому творению, теософско–антропософскому творению и социально
му творению. Три основных труда должны быть названы здесь: «Философия свободы» (1894), «Теософия» (1904) и «Основные черты социального вопроса в жизненных необходимостях настоящего и будущего» (1919). Нет сомнения, что биографию творца антропософии придется однажды составлять не только по вехам внешней жизни, но и вычитывая её из трех названных трудов. Нужно уже находиться за чертой интеллектуальной бедности, чтобы не додуматься до мысли, что книги, подобные указанным, не просто принадлежат к биографии, а суть биография. Сводить биографию к фактам биографии было бы не более остроумно, чем сводить «Войну и мир» к 32 — бесконечно комбинируемым — буквам русского алфавита. Весельчаки от математики придумали когда–то обезьяну, от энного количества стучаний которой по клавишам пишущей машинки могла бы получиться «Война и мир». (интересно, сколько раз пришлось бы ей простучать, чтобы удостоиться премии «Букер» или, на худой конец, «Антибукер»?) Умный биограф воздерживается от стучания по фактам воссоздаваемой им жизни, понимая, что никакие факты не сделают биографии, прежде чем они сами не будут сделаны биографией. Он не взбивает факты до жидкой массы, чтобы преподнести затем получившуюся кашу как биографию, но селектирует их на существенные и несущественные, дабы сквозь очищен- ность первых от вторых некий жизненный путь мог обнаружить себя в своем необходимом. Если, проверяя арифметические способности маленького Ванечки, предлагают ему поровну распределить четыре яблока между собой и своей сестричкой, а ему не терпится при этом узнать, сладки ли яблоки, то терпеливый воспитатель начинает как раз с того, что отучает обучаемого арифметике малыша от дурной привычки обращать внимание на вещи, не имеющие к искусству счета никакого отношения.
Можно рискнуть однажды осмыслить книгу «Философия свободы» sub signo Luciferi, как ответ на сделку: «Все царства, которые Ты видишь вокруг себя, Твои, если Ты признаешь во мне своего господина!» Поскольку названные «царства» принадлежат к астральному плану мира, с другой же стороны, могут быть покорены и освоены лишь через Я (как Манас), Люциферово искушение получает смысл и толк исключительно в свете проблемы познания. Люцифер, даритель Я, обещает познающему отдать в его распоряжение астральное бессознательное, если познающий признает в нем своего господина.
На философском языке это гласит: познание начинается там, где познающий признает Я в качестве исходного пункта. Наиболее совершенное свое выражение это искушение нашло в философии Фихте, в её трансцендентальном абсолютном Я. Идеалистическая философия, начиная с Фихте, — это лабиринт, в котором теряются бесчисленные Вертеры идей, вдохновенно приносящие себя в жертву минотавру Я. Если при этом и возникал вопрос, как относится абсолютное Я (Люцифер) к отдельной человеческой особи, то идеалистический философ переходил на жаргон теологии и эмфатически ответствовал: как Бог, что на небе, к человеку, который на земле. Это небо, однако, моментально затянулось бы тучами, сумей земной человек напомнить философам, что для головы не лучшее применение быть подставкой вещей, ею же насочиненных. После антропологической поправки Штирнера Я может означать только: мое Я. Но это значит: Люцифер, мыслительная сила которого лежит в обобщениях, принуждается в Штирнере к необходимости дифференцировать.
И следовательно, искушение не может действовать в ста- рой«общезначимой» (фихтевской) версии, но соотносимо лишь с этим вот Я, откликающимся на имя Штирнер, или тем вот Я. называющимся Ницше, короче со всяким дозревшим до него конкретным Я. В словах: «Все царства, которые Ты видишь вокруг себя, Твои, если Ты признаешь во мне своего господина!», «во мне» означает: в трансцендентально–абсолютном Я фихтевской философии. Что на этом фихтевском эссенциальном Я должно было непременно сорваться любое экзистенциально–конкретное Я, ставило под вопрос не правомочность искушения, а только недостаточность познания. Раздутый до «дальше некуда» воздушный шар победителя должен был рано или поздно с адским шумом лопнуть, а его искушение обернуться на него самого. Философская судьба Люцифера после смерти Фихте и Гегеля, соответственно с появлением штирнеровского «Единственного» безостаточно заостряется в вопрос, способен ли он, достигший небывалых высот в головокружительных взлетах немецко–идеалистической философии, прочитать книгу Штирнера, без того чтобы принять автора за сумасшедшего. Если да, то его искушение перерождается в самоискушение.
Это обращенное на него самого искушение приводит его тогда к обращению. Обращение Люцифера называется: «Философия свободы». В этой книге древней змее — во исполнение на собственной шкуре обещания: будете, как Боги, — приходится помыслить следующую мысль: Я (= Люцифер) возможно лишь, поскольку оно мыслится. Ибо полагать Я началом познания можно лишь, сперва помыслив его как таковое. Абсолютно первое философов называется, поэтому, не Я (= Люцифер), а мышление. Но мышление производно от — мыслить.
Мышление, как орган, производится от глагола мыслить. Говоря иначе, мышление есть, если оно мыслится. Cogitatio qua cogitare. Кто же мыслит? Очевидно, «человек»: не «вообще» человек, а фактический, причем умеющий мыслить МЫСЛЯМИ МИРА, а не каталогом законсервированных в голове понятий, короче, некто NN. NN мыслит вещи мира как идеи (= сущность восприятий), но поскольку среди вещей мира он воспринимает и себя, как вещь sui generis, он мыслит и себя самого как идею, как предельное значение чувственно–сверхчувственного ряда: дерево там за окном — идея дерева, веник в углу комнаты — идея веника, смотрящий в окно или в угол человек
— идея человека. Но идея человека и есть Я (= человеческая сущность). Конкретный человек NN мыслит себя, как Я, не свое Я, а себя как Я, конкретного себя как Я, как таковое. Я, как таковое (= сущность человека, родовое понятие), есть идея, которуюне- кто человек мыслит не как понятие, а как свое тело. Подобно тому как естествоиспытатель возвышается над природой познанием природы, так и тот, кто мыслит идеи, включая идею Я, осознает себя господином над идеями. Что ускользает от змеи–дарительницы Я, так это то, что её старое лемурийское Я (в сущности, платоновская идея) нейтрально, т. е. страдает врожденным пороком среднего рода. Я, как оно («оно!»), — не больше, чем пустое понятие, которому, если оно не воплотится конкретно, грозит неизбежное вырождение в кантовскую формальную апперцепцию (или во фрейдовскоебессознательное: «das Es»). То, что опекаемое Люцифером Я не очутилось среди universalia post rem, было благодатью Голгофы. Опасность номинализма уже до Голгофы достигла таких масштабов, что следствием её стал великий страх Богов[133]. На Голгофе, месте рождения Единственного, опасность становится одолимой. Дар Люцифера после Голгофы — это уже не просто Я, как понятие, а Я, как ТЕЛО, по существу ТРУП, воскресший в ФАНТОМЕ[134]. Собственное имя Я отныне есть ХРИСТОС, и если искуситель Люцифер хочет, начитавшись Юма, избежать курьёза рассматривать свое Я, как пучок представлений, то ему придется взяться за дело серьезнее и равнять себя на более серьезную философию (Luciferus verus Christus).
Не он, стало быть, как содержание мысли NN, но сам мыслящий его NN есть творец его и господин. Люцифер, соблазняющий автора «Философии свободы» всеми царствами мира и славой их, упускает из виду, что «Философии свободы» неведом никакой мир, через предположительную славу царств которого она могла бы быть введена в искушение. С точки зрения «Философии свободы» мир лишен не только славы, но и вообще смысла и цели, покуда он не освоен в познании и не переделан в мастерскую моральных фантазий.
Поскольку же и гордый Бог Люцифер составляет часть мира, ему нельзя было бы пожелать лучшей участи, чем предоставить себя в распоряжение «Философии свободы» — в надежде, что он смог бы обрести в ней смысл, осознав в её перспективах свое «дьявольство», как жертву и технически необходимое отклонение в трудном ремесле миросозидания. Ибо в дезинфицированном ариманически мире ему не остается ничего иного, как выйти на пенсию и пугать пугливых однообразно–местечковыми полуимаги- нациями–полугаллюцинациями — в тоскливом ожидании случая, позволившего бы за этим пугалом философски познать и теософски задействовать его аутентичную сущность. Дилемма Люцифера после «Философии свободы»: либо он должен признать в её авторе собственного господина, чтобы гарантировать себе философски серьезное и перспективное будущее в наступающей теософии гётеанизма, либо участь его прозябать в мире научного позитивизма, довольствуясь время от времени крохами со всякого рода мистических и оккультических столов.