Фридрих Горенштейн - Дрезденские страсти. Повесть из истории международного антисемитского движения
Но так обстоит дело лишь в социологии и истории, сохранившей по сей день черты первобытного магизма, эмблематизма, недифференцированных способностей, ритуала, удлиненной руки – палки, усиленной каменным топором. В антиисторичной природе, где господствует библейская биологическая стихия, где сами материальные явления располагают не к коллективной, а к индивидуальной психологии для духовного восприятия солнца, весны, торжественной телесности и вечерних настроений, еврейская природная психология, определенным образом сложившаяся, выражает общечеловеческие, общенациональные черты.
Гете отнес еврейство к таинственным явлениям человеческого бытия. Еврейство – таинственная сказка христианского мира, которой он испокон веков пугал сам себя, словно видя в ней намеки на свою собственную судьбу. А нет ничего страшней для человека и человеческой психологии, чем свое начало, истоки, мрак Рождества, в котором мрак Исчезновения. От внутреннего испуга облекает человек мрак Рождества в радостные краски.
Вот как описывает Гете в автобиографическом романе «Поэзия и правда» свои детские и юношеские встречи с еврейством:
«К числу таинственных явлений, угнетавших мальчика, а позднее и юношу, в первую очередь относился еврейский квартал, обычно называемый еврейским закоулком, так как он состоял едва ли не из одной улицы, втиснутой, как в клетку, в малое пространство меж городской стеной и оврагом. Теснота, грязь, давка, акцент неблагозвучного языка – все это вместе производило тягостное впечатление, когда нам мимоходом случалось заглянуть в него через ворота. Долгое время я не отваживался один зайти туда, а однажды зайдя, не спешил вновь туда наведаться, после того как мне удалось спастись от назойливых торгашей, обступивших меня с предложением что-то купить или продать. При этом в юном воображении проносились старые сказки о жестокости евреев к христианским детям, отвратительные картины каковых были запечатлены на страницах Готфридовой хроники. И хотя в новейшее время мнение о евреях переменилось к лучшему, но картину, клеймящую их стыдом и позором, все еще можно было разглядеть на стене Мостовой башни, и она тем более оскорбляла достоинство этого народа, что была заказана в свое время не каким-либо частным лицом, а общественным учреждением… И все же евреи оставались предпочтенным народом Божьим и, невзирая ни на что, жили среди нас олицетворенным напоминанием о древнейших временах».
Будь Гете менее знаменит, Шимони и Бегун за последнюю фразу зачислили бы его в разряд «оевреившихся» и «осионистившихся». Однако устами Дюринга они все ж могут сказать об этой «личной причуде», что «равным образом заслуживает осуждения и поэтический мистицизм, к которому, например, был сильно склонен Гете».
В своей полемике с Дюрингом по вопросам языкознания Энгельс пишет: «Материя и форма родного языка становится понятной, лишь когда прослеживается его возникновение и постепенное развитие, а это невозможно, если не уделять внимания, во-первых, его собственным отмершим формам, и, во-вторых, родственным живым и мертвым языкам».
Ощутив еврейский мрак собственного Рождества, собственные истоки, Гете пытался проникнуть в глубины еврейского таинства именно изучив еврейский язык. «Пустившись по такому пути, – пишет Гете, – как правило, обнаруживаешь, что он безграничен. Так было и со мной: пытаясь освоить причудливое немецко-еврейское наречие и научиться писать на нем так же свободно, как я уже научился на нем читать, я вскоре заметил, что мне недостает знания древнееврейского, без которого невозможно найти подход к современному, пусть испорченному и искаженному еврейскому языку, но все же восходящему к своему древнему прообразу».
Психология языка – это психология народа. Немецко-еврейский язык идиш – это язык обособления, и именно поэтому он сохранил многие древненемецкие элементы, исчезнувшие из разговорного немецкого языка, и служит ценным материалом для тех, кто изучает древние истоки германских наречий. Точно так же обстоит дело с персидско-еврейским, испано-еврейским, итало-еврейским… Служа разговорным языком диаспоры, эти языки своей конструкцией обращены в прошлое. Иное дело исходящий из прошлого древний иврит, язык Библии, признанный философами действительности «реакционным».
«Передо мной был алфавит, – пишет Гете об иврите, – чем-то схожий с греческим, начертания его знаков легко запоминались, наименования были частично мне знакомы. Я очень быстро его усвоил и запомнил, полагая, что мы вот-вот перейдем к чтению. Читать приходилось справа налево, мне это было давно известно. Но тут на меня надвинулось целое полчище мелких буквочек и значков, точек и черточек, которые, собственно, должны были изображать гласные, что меня удивило до чрезвычайности, так как в полном алфавите часть гласных, конечно, имелась, прочие же, видимо, были скрыты под другими наименованиями. Слышал я также, что еврейская нация, покуда длился ее расцвет, довольствовалась теми первоначальными знаками и никакими другими для чтения и письма не пользовалась».
Специалисты считают, что синтаксис еврейского языка иврит очень примитивен, состоит из коротких предложений, обыкновенно соединяемых одним союзом «и», и этот союз покрывает различные логические оттенки, так что нередко начинает собой рассказ. Еврейский язык не знает сложных слов, кроме собственных имен, очень беден прилагательными и наречиями. Поэтому еврейский язык не приспособлен для повседневной прозы, которую с давних времен приходилось разбавлять родственным арабским и арамейским. Это одна из причин появления в рассеянии жаргонов и одна из причин, по которой разговорный иврит мог возродиться только в окружении семитско-арабских языков. Не годен еврейский язык и для философии, так что еврейским философам приходилось использовать греческий, латинский и прочие языки, иногда частично, а иногда полностью. Однако именно благодаря отсутствию сложных грамматических форм, еврейский язык обладает исключительной живостью и выразительностью и является самым подходящим языком для поэзии, особенно религиозной. Язык Библии иврит послужил школой поэзии для христианских языков. Библия послужила основой и для особого мироощущения, чуждого мироощущению повседневному, философскому, поскольку философия подытоживает повседневность, а повседневность есть материал для философа. Поэзия не может служить материалом для философа. Философия, даже идеалистическая, берет свое начало в бытии, тогда как поэзия в глубинах небытия… Это язык потустороннего мира… Тут и возникает не только психологическая несовместимость, но и внутренняя неприязнь, берущая начало во мраке происхождения… Вильям Шекспир иногда пользовался теми или иными национальными чертами для выражения определенных общечеловеческих черт. Для того чтоб показать, как непрочна культурная, цивилизованная оболочка в человеке, показать преобладание чувств и эмоций над логикой, Шекспир берет мавра Отелло, в коем не остыло еще кочевое, детски-наивное первобытное прошлое. Для того чтоб показать динамику любви, он берет итальянца Ромео, а динамику интриги – итальянца Яго. А для того чтоб показать взаимную яростную ненависть чуждых мироощущений, он берет еврея, венецианского купца, нашедшего в деньгах единственный способ ощутить себя Божьим существом, отстоять свое мироощущение. Марина Цветаева поняла на своей судьбе природную еврейскую психологию, написав: «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды». Гонимый Данте подтвердил эту антиколлективную психологию своей жизнью и своими творениями. Гонимый Байрон, поэт, у которого русская пушкинская поэзия училась лирике интимных переживаний, написал о психологии еврейского национального сознания как о явлении, в котором затравленность переходит в лирическую интимность, а лирическая интимность становится мировым чувством. Эти байроновские идеи вдохновили Лермонтова, и его собственная интерпретация проблем еврейской души напоминает строки исповеди личного дневника.
Пока Лермонтов был талантливый, но незрелый мальчишка, писавший непристойные юнкерские поэмы и заявлявший, что одна русская народная песня выше всей французской словесности, он неоднократно участвовал в антиеврейском весело-злобном литературном улюлюкании, которого не чужда была русская литература. Но когда плодотворный индивидуализм сделал Лермонтова и толпу врагами, когда он сам стал жертвой жестокого коллективно-погромного сознания, которое готово защищать свое господство с помощью любого насилия и любой идеологической клеветой оправдать это насилие, когда это свершилось, Лермонтов дал психоэмоциональную характеристику еврейской души через личный самоанализ в своем стихотворении-исповеди «Еврейская мелодия». Вот эти стихи:
Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
Вот арфа золотая.
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
Пробудят в струнах звуки рая.
И если не навек надежды рок унес,
Они в груди моей проснутся.
И если есть в очах застывших капля слез —
Они растают и прольются.
Пусть песнь твоя дика. Как мой венец,
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно,
И грозный час настал – теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный!
Эти мрачно-волевые, полные демонической силы лермонтовские стихи и хотелось бы в заключение бросить их стальным булатным острием прямо в лицо антисемитам.