Александр Архангельский - Страшные фОшЫсты и жуткие жЫды
Глядя на случай Мананы Асламазян, вспоминая дело Ходорковского, которое тоже было внятным сигналом – для другой части страны, для серьезного бизнеса, – легко впасть в истерику, закричать во все интеллигентское горло: караул, тирания, режут! Но бесполезно шунтировать рак; назначив химиотерапию при сердечной недостаточности, можно успокоить пациента навсегда. А в политике равно опасно называть царство раболепия – торжеством демократии и считать полноценной тиранией тупое ограничение свобод. В первом случае ты становишься пособником, во втором – провокатором.
Вопрос: а как замерить уровень политического холестерина, посчитать количество РОЭ в общественной сфере? Имеется простой и эффективный способ: применить к сегодняшнему дню старые лозунги, наложить позавчерашние формулы на теперешние обстоятельства, убедиться: есть реакция отторжения или нет ее. Если есть – аналогия не работает; политические практики, аккумулированные в языке, еще или уже нам не грозят. Если же реакция отторжения не срабатывает, стало быть, надо задуматься.
Так вот, можно ли описать случай Мананы Асламазян в сталинистских терминах враг народа, безродный космополит, изменник родины, агент империализма? Нет, нельзя. Слишком смешно и нелепо. Стало быть, тиранией пока не пахнет. А вот другой набор, хронологически поближе, попривычней; однако тоже вышедший из употребления в 90-е годы. Пособничество. Годится, хотя пока еще и резковато. Отщепенец. Отличное слово. Уже вполне можно представить себе статью под таким заголовком о случае Асламазян. Причем на первой полосе какой-нибудь одиозной газеты. Несознательный элемент. А это заголовок для заметки в газете помягче, посолидней, постыдливей…
Судя по словам (а по чему еще судить, говоря о судьбе журналиста?), мы сейчас находимся на стадии, типологически соотносимой со стадией позднего Брежнева и раннего Андропова. Разумеется, ничто не повторяется. Но кое-что воспроизводится. Наше преимущество заключено в том, что мы уже знаем, чем обычно такие эпохи заканчиваются. И можем успеть подготовиться.
От авторитарности к национализму – и далее куда?
На неделе между 14 и 20 мая. – В четверг после 70-летнего раскола окончательно воссоединились Русская православная церковь (Московский патриархат) и Русская православная церковь за рубежом. – Саркози вступил в должность президента Франции.
Попробуем начать в духе присловья «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Сегодня две ветви русского православия объединились. Завтра на русскую землю ступит нога новоизбранного президента Франции Николя Саркози. А вчера г-н Саркози был приведен к присяге. Церемонию инаугурации транслировал в прямом эфире канал «Евроньюс», так что можно было насладиться зрелищем. К первому посылу, о соединении церквей, мы вернемся в конце колонки, а пока сразу перейдем ко второму.
По красоте и продуманности церемония не знала равных. Бывают более торжественные и энергичные присяги – американского президента, на пороге Библиотеки Конгресса возлагающего десницу свою на первоконституцию; случаются куда более масштабные, многолюдные и многозначные – когда новый российский вождь долго идет по площади, лестницам и коридорам сквозь плотный строй верноподданной элиты. Но такой простой и осмысленной видеть до сих пор не приходилось.
Действо было разделено на две несопоставимые сферы, государственную и почти семейную. На площади перед Елисейским дворцом – обширной, каменно-суровой, как положено быть придворцовой площади во Франции, совершалось прощание с прежним главой государства. Вежливое, уважительное, но не без привкуса язвительного торжества: Ширак преемника подгнабливал, подтапливал, поминал давнишнюю партийную измену, но справиться так и не смог. Из этой сферы, государственной, в сопровождении всего нескольких человек, кому положено по чину, Саркози прошел быстрым шагом в сферу интимную, где совершался обряд вхождения в должность. Высшие чиновники страны – и семья, включая всех детей от обоих браков (младшим позволили изучить цепь ордена Почетного легиона, символ президентской власти; главное – руками не цапать). Более никого.
Точней, никого – и сразу вся страна. Потому что высшей точкой, эмоциональным контрапунктом гражданского обряда с сакральным подтекстом стала первая речь Саркози в новом качестве. Он убрал посредников между собой и нацией; он проводил церемонию не для элит, а для страны; он присягал народу, а не приближенным. И приближенные ему не присягали. И речь, надо сказать, была потрясающая. Как бы кто к Николя Саркози ни относился. Каким ни случится его грядущее правление. Речь уже не отменишь; она была и войдет в историю. Потому что это была речь не победителя президентской гонки, не лидера правых, которые одолели левых; это была речь президента как такового, адресованная нации как таковой.
Саркози говорил о том, какие проблемы видит и как их намерен решать (о России – ни слова); он призывал бывших врагов к участию во власти – ради решения общих задач; самое все-таки существенное заключалось в ином. Инородец по крови, женатый на презирающей его полуфранцуженке, он говорил о любви к Франции и об уважении к французскому народу, который между развитием и спокойствием выбрал трудное развитие. Франция, французы, свобода, энергия политического творчества стали главной темой этой речи. Пожалуй, если бы такой текст, с таким количеством упоминаний о нации, о национальной культуре, о национальном духе произнес какой-нибудь другой президент, например, российский, его бы тут же обвинили в национализме одни и похвалили бы за национализм другие. Здесь же все понимали: национализма в речи нет; ни хвалить, ни ругать Саркози за это невозможно; есть незыблемое чувство единой гражданской нации, частью которой быть радостно, а временно возглавить государство, поставленное нации на службу, – почетно. И тут уж никакой заслуги Саркози; была бы на его месте госпожа Руайяль, говорила бы то же самое, только менее ярко; тут заслуга народа, прошедшего тяжелый исторический путь и сохранившего свое без ущерба чужому.
В 1962 году, почти за тридцать лет до «главной геополитической катастрофы XX века» (по выражению В. В. Путина), то есть распада СССР, Франция утратила свой имперский статус, рассталась с Алжиром, который не смогла удержать несмотря ни на что. Ни на армию, ни на полицию, ни на миллион французских поселенцев. Вместе со статусом она утратила прежнюю имперскую идентичность, прежнее чувство исторической роли в сопредельном мире. Генерал де Голль, принимавший это страшное для любого политика решение – отпустить ключевую территорию из тесных объятий центрального государства, прекрасно понимал, что заплатит жесткую цену. Его возненавидели военные; его порицали колонисты; на него готовилась череда покушений. Но понимал он и другое. Франция отпускает Алжир не потому, что проиграла, а потому, что хочет выиграть собственное будущее; ей больше не под силу нести имперское бремя, и надо заново обретать себя. И потому надо решаться и быть готовым не только к покушениям на президента, но и к покушениям на сам республиканский дух.
Реакцией на потерю Алжира стал массовый, истероидный национализм; но этот национализм, как ни странно, был в одно и то же время болезнью и лекарством. Он толкал массы навстречу одержимому фашизму, и он же толкал французов навстречу друг другу, обострял чувство принадлежности к единому народу, единому языку, за неимением единой веры или единого неверия – к упованию на единую историю. Заранее нельзя было сказать, какое из двух неразделимых начал любого национализма возьмет верх; случится ли фашизация массового сознания или произойдет соединение большинства ради повторного обретения родины – на новых основаниях. Это зависело от силы исторической инерции, от работы предшествующих поколений французских интеллектуалов, но также это зависело от напряженной работы правящей элиты. Куда она повернет и сможет ли, захочет ли предпочесть легкой дорожке, эксплуатации оскорбленного чувства национального достоинства тяжелый и опасный путь обретения гражданской нации с ее национализмом – общегражданским.
Собственно, сегодня мы находимся примерно в той же точке исторического развития, на той же исторической развилке. По субъективным и объективным причинам мы подошли к черте, за которой любой правящий режим обречен все сильнее окрашиваться в националистические тона, потому что нет и не предвидится какой бы то ни было другой объединяющей идеи, кроме национальной. Хорошо это или плохо, обсуждать бесполезно; это – так. И сегодняшнее объединение русских церквей, если смотреть на него не мистически, а только лишь политически, извне, – еще один, самый, быть может, мощный за все последние десятилетия шаг в заданном направлении. Единство русской церкви (опять же, не затрагивая проблемы собственно церковные) будет воспринято и осмыслено как восстановление единой русской культуры; это чувство как бальзам ляжет на измученные историческим одиночеством сердца наших современников, утешит их и многократно усилит давно уже зреющее ощущение – нам нужна солидарность. Хотя бы национальная. Если никакой другой не получается.