Ефим Гофман - Необходимость рефлексии. Статьи разных лет
Будь то «похотливая грёза» (по удачному определению Шрагина) о судилищах над коммунистами, кампаниях соответствующего толка по «охоте за ведьмами» и других подобных формах мести: «Интересно было бы знать заранее, каким диалектическим манером сумеет вывернуться она, когда её наконец приведут с кольцом в ноздре в следственное стойло» (так говорится в «Саге» о той же, упоминавшейся нами выше, французской общественной деятельнице).
Или другая назойливая идейка, не утратившая, к сожалению, своей популярности в определённых кругах и по сей день: «с этим словом (имеется в виду слово коммунизм – Е. Г.) связаны только грязь и кровь, по сравнению с которыми все гитлеровские злодеяния кажутся теперь жалкими потугами истерических подражателей».
Или жгуче-неприязненные инвективы в адрес рефлексирующей интеллигенции, не спешащей присоединяться к узкопартийным когортам борцов с очередным «мировым злом» (в данном случае – коммунистическим): «Писатели без книг, философы без идей, политики без мировоззрения, они сделали моральную эластичность своей профессией».
Думается, что подоплёку и корни смысловых подмен «Саги» наиболее глубоко раскрыл Лев Копелев в своей статье, называющейся «Советский литератор на Диком Западе».
Слово «советский» употреблено в заглавии статьи не случайно. Основная идея копелевского полемического отклика состоит именно в том, что по духу своему «Сага» – чрезвычайно советский текст. Истоки этой вещи Лев Зиновьевич усматривает в псевдо-публицистике эпохи позднего сталинизма. Он полагает, что и «Сага», и другие максимовские выступления сходной направленности «по-родственному напоминают подвалы А.Софронова «Наяву и во сне», а по литературному стилю и уровню полемики им всего ближе фельетоны Д. Заславского, статьи Кочетова или Грибачёва».
В статье Копелева намеренно подаётся крупным планом тема, лишь намеченная двумя другими авторами «Синтаксиса»[31]. Если Эткинд и Шрагин красочно, артистично потешаются, по преимуществу, над текстовым и смысловым фасадом «Саги», то Лев Зиновьевич, сознательно пользуясь в данном случае подчёркнуто-строгой, скупой публицистической палитрой, сосредоточен на иной стороне вопроса. Ему представляется более важным выявить скрытый механизм, причудливо сопрягающий такие, казалось бы, несовместимые друг с другом явления, как стилистика «Саги о носорогах» и идейная позиция её автора. Движение мысли Копелева обретает здесь характер стройной линии, имеющей достаточно определенный вектор. Подобием отрезков этой линии воспринимаются ключевые соображения каждого из четырёх разделов рассматриваемой статьи.
Отрезок первый: по изначальной своей закваске Максимов – человек советский. На склад его личности оказало воздействие и пребывание в государственных исправительных колониях (где писателю пришлось отсидеть немало времени), и работа в редакциях партийных и комсомольских изданиях 50-х годов (где автор «Саги» начинал свой путь в литературу).
Отрезок второй: переломным в мировоззренческом отношении моментом стали для Максимова 60-е годы, когда писатель примкнул к оппозиционно-диссидентской среде.
Отрезок третий: если по убеждениям Максимов с этого момента стал антикоммунистом, то на уровне мироощущения и даже подсознания он остался… советским человеком.
Отрезок четвёртый: именно психологические особенности, присущие Максимову-человеку и находят своё отражение в стилистике Максимова-публициста.
Таким образом, мы видим, что взгляд Копелева на феномен «Саги» полностью соответствует хрестоматийному принципу Бюффона «Стиль – это человек». Симптоматичным представляется и то, что статья Льва Зиновьевича стала завершением не только подборки полемических материалов, но и всего журнального номера. Причина такого редакторско-драматургического хода заключается, вероятно, в том, что направленность суждений Копелева по-особому совпала с одной из важнейших составляющих концепции «Синтаксиса» – со знаменитой идеей
Андрея Синявского: стиль – категория, связанная с глубинными аспектами мировосприятия теснее, нежели идеология, и, соответственно, стилистические разногласия нередко бывают значительно важнее политических.
Закономерный и обоснованный характер носит итоговый тезис копелевской статьи: позиция Максимова-публициста – это «лишь вывернутая наизнанку сталинская идеология нетерпимости. Мёртвые хватают живых.
Но мы хотим верить, что жизнь преодолеет».
По сути дела здесь, в концовке, идёт речь о недостаточности и бесперспективности самой по себе формальной перемены идейных позиций (с советской – на антисоветскую, с коммунистической – на антикоммунистическую и т. д.) при условии, если остаётся незыблемой общая установка на нетерпимость. Любые изменения взглядов при таком раскладе сводятся к подобию вращения внутри одного и того же замкнутого круга.
Каким путём можно этот круг разомкнуть? В чём конкретно может состоять альтернатива любым непримиримым и догматическим поветриям?
Прямого ответа на эти вопросы в копелевском тексте не содержится, но ответ косвенный явно просматривается в ещё одном, ранее нами не упоминавшемся разделе статьи.
Раздел этот – эпиграф. Неожиданность его состоит в том, что, если обычно эпиграф носит подчинённый характер по отношению к основному тексту, то здесь он в содержательносмысловом отношении почти равноправен с авторским материалом статьи. Что же представляет собой содержимое этого раздела?
Одной из сильных сторон Копелева как писателя было его умение выразительно воспроизводить стилистику разговорной речи различных людей во всей её лексической самобытности, во всей неповторимости её фразеологического и интонационного строя. Именно таким способом, к примеру, рисует Лев Зиновьевич в своей автобиографической трилогии образы многих из тех, с кем его сводила судьба в разные годы жизни.
Лев Копелев и Виктор Некрасов. Германия, 1983 г.
Из личной коллекции В. Л. Кондырева
Точно так же и эпиграф к статье для «Синтаксиса» Копелев составил из устных отзывов четырёх[32] интеллигентных москвичей на выход «Саги». Содержание приведенных высказываний вроде бы разное. В то же время все они – будь то недоуменные реплики почитателей максимовской прозы 60-х годов, изумлённых скандальным уровнем выступления, до которого опустился солидный писатель; или возмущённый возглас участника правозащитной группы, обеспокоенного, судя по всему, уроном, который может нанести «Сага» мировой репутации диссидентского движения – носят чрезвычайно непосредственный, искренний характер. Они подобны звучащим живым голосам; и, судя по всему, это голоса людей по-настоящему независимых, неангажированных. Их внутреннюю свободу и противопоставляет Лев Зиновьевич предвзятости любых пропагандистских нормативов. Чувствуется, что надежды свои Копелев возлагал в первую очередь на таких людей, способных пропускать через себя: то есть, способных к самостоятельному и глубокому осознанию самых непростых общественных ситуаций, идеологических коллизий.
На этом мы могли бы поставить точку, если бы не один существенный вопрос: какое отношение имеют темы, затронутые нами, к обстоятельствам сегодняшнего дня?
Да, действительно, целый ряд конкретных аспектов достаточно давнего спора вроде бы остался в прошлом. Ни автора «Саги», ни его оппонентов, выступивших на страницах «Синтаксиса», давно уже, к сожалению, нет в живых. Учтём также, что в последние годы жизни Максимов пересмотрел некоторые из своих идейных установок. Более того, поставил свою подпись рядом с именами былых недругов Андрея Синявского и Петра Егидеса под коллективным текстом, дававшим оценку событиям октября 1993-го года и существенно отличавшимся по своей направленности от «Саги о носорогах». Интересным и показательным представляется, кстати говоря, что процитирована в этом документе и реплика одного из участников публикации «Синтаксиса», Бориса Шрагина, с горькой иронией парировавшего экстремистские призывы перевешать всех советских коммунистов: «А вас не смущает, что их 16 миллионов?»[33].
Дело, однако, не только (и даже – не столько) в конкретных аспектах рассмотренного нами исторического сюжета, в судьбах тех или иных конкретных личностей. Гораздо существеннее другое: и мировоззренческие, и интонационные тенденции, заявленные в «Саге», нашли своё продолжение в дальнейших эмигрантско-диссидентских полемиках, в бурных «перестроечных» дискуссиях рубежа 80-х – 90-х годов.
Думается, что не утратила своей актуальности основная суть рассмотренного конфликта и поныне. В ситуации, когда сознание мыслящей части современного российского общества всё основательнее, всё неуклоннее уходит от оглядки на идеологические нормативы, предлагаемые нынешней властью, и ищет альтернативные точки опоры, опыт публицистических полемик рубежа 70-80-х годов может оказаться весьма востребованным. Переломный, кризисный характер тогдашней общественной атмосферы во многом сопоставим со спецификой нашего времени.