Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)
Хотя, честно говоря, ничего не увидим. Есть у меня смутное подозрение – оно почти наверняка подтвердится, можете проверить, – что это будет хорошая проза, уровнем несколько выше среднего, как большая часть из «Девяти рассказов». Не мог он писать плохо, это было выше его возможностей, – но хорошо писать ему тоже было не с чего. Он все правильно сделал, потому что в какой-то момент самое навязчивое и спасительное желание – не покончить с собой, конечно, это слишком пошло и в каком-то смысле неблагодарно, а просто оставить всю эту деградацию без себя. Не участвовать в литературном процессе, который пошел вот так. Жить затворником и печатать раз в пять лет по хорошему роману – недостаточно радикальный вариант; Сэлинджер честен, масштабен – он решил ничего не печатать. И проза, которую он там все это время сочинял, почти наверняка была не хуже его сочинений конца пятидесятых – и вряд ли лучше, потому что он вообще писатель почти без развития. Аутизм нарастает, а качество – не ниже обычной планки; много глубокого, верного, но экзальтации больше, чем новизны и глубины. Так что величайшим его художественным текстом было его почти полувековое молчание, лучше которого ничего не скажешь.
А почему? А потому, что ты гений, пока ветер истории дует в твои паруса. И тут уж совершенно неважно, в одиночестве ты это пишешь или в толпе, в затворничестве или на сцене: пока дует ветер и паруса полны, шхуна твоя летит птицей, и все хорошо, даже когда опасно. Стоит этому ветру перестать – и ты пишешь как пишешь, как умеешь, просто хороший человек с хорошими дарованиями. Пятидесятые были лучше шестидесятых – потому что первичнее, новее, честнее и делались одиночками; в шестидесятых то, чем эти одиночки жили, вроде бы победило, а на самом деле пошло с лотка.
Если, вопреки всем ожиданиям, его потаенные сочинения окажутся шедеврами, я первый буду счастлив, что прогнозы мои не сбылись.
Потому что этого крайне далекого от меня во всех смыслах человека я люблю и ненавижу так, как можно ненавидеть и любить только бесконечно родного; как мог бы Холден Колфилд смотреть на Симора Гласса.
Не сбылось: пока из наследия Сэлинджера не напечатано ни строки. Впрочем, до 2020 года (крайний срок, анонсированный правообладателями и издателями) времени много. Но думаю, что так ничего и не напечатают.
Реактивный класс
Если вздумают когда-нибудь (боюсь, что скоро) снимать художественный фильм о протестном движении в декабре, мае и далее, похоже, везде, – он будет, скорее всего, неудачен. И дело не в том, что пройдет мало времени, а большое видится на расстоянии: дело в неправильной формулировке. Все больше авторов, консультирующихся с участниками декабрьских митингов и в том числе со мной, задают вопрос: что это за новый креативный класс, откуда он взялся, каков его генезис? Правильный ответ, насколько я понимаю, заключается в том, что никакого класса нет, но поскольку этот ответ никого не устраивает, мы увидим некоторое количество халтуры, сочиненной с изначально ложными посылками.
Единственно правильный фильм о русском протестном движении (в принципе оно во всем мире таково, но в России особенно, да и нигде в мире больше эта ситуация не повторяется с такой регулярностью) снял в свое время Абдрашитов по сценарию Миндадзе, и называется он «Магнитные бури». Это история о том, как распря двух олигархов поделила весь город на два враждующих лагеря, а потом, по исчерпании инцидента, дерущимся стало вообще непонятно, из-за чего они бесновались. Срослось, что называется, по живому. Об этой удивительной способности русской массы срастаться говорили все, кто писал о Гражданской войне: отец и сын вполне могли мирно беседовать о том, как славно лупили друг друга три года назад. Весь «Тихий Дон» – о том, как внезапно раскололось казачество, казавшееся прежде столь монолитным, и о том, как младшая сестра убитого Мишкой Коршуновым Петра Мелехова выходит за убийцу своего брата, потому что жить-то надо.
Никакого нового класса в России нет и не предвидится, а на митинги выходят те самые люди, которые еще год назад повторяли мантру о том, что полки ломятся и что никогда Россия не жила так хорошо. И в перестройку никакого креативного класса не было, и лозунги насчет «нам много врали» повторяли все те, кто врал и отлично сознавал второсортность этого вранья. И во время войны героями делались те, кто в мирной жизни спокойно сносил рабство, и никто после войны не узнал бы в тишайшем бухгалтере героя-разведчика. И в Гражданскую зверствовали не какие-то особые садисты-выродки, а провинциальные гимназические учителя либо скромнейшие портные. Российское население чрезвычайно легко индуцируется, и в этом, пожалуй, состоит его главная особенность. Это выражено в знаменитой, часто цитируемой и не слишком комплиментарной поговорке «Из нас, как из дубья, и дубина, и икона». Это в принципе можно сказать о любом народе, но успех власти как раз и заключается в том, насколько она успела внедрить в тот или иной народ свои представления о нормах; советская власть, кстати, была в этом смысле довольно успешна, поскольку многие внедренные ею клише остаются всевластны, особенно в школьном образовании. Но с главным она не справилась: уважение к закону и понятие о пределах, о допустимом и недопустимом так и не было внедрено в болотистую, бесструктурную русскую жизнь. Да и какие моральные нормы могла внедрять власть, державшаяся на аморализме? Потому ее и добили без особенных церемоний. Сегодняшняя Россия – торжество бесструктурности, и граждане ее в любой момент равно готовы к тому, чтобы выйти на Болотную либо на Поклонную: их чрезвычайно легко зажечь, убедить, соблазнить. Они слушаются любого, кто окажется рядом и достаточно убедительно позовет за собой. С собственными ориентирами у них серьезные проблемы.
На митинги в конце восьмидесятых ходили в основном те, кто ощутил себя обманутым и в девяностые резко покраснел, а потом, разочаровавшись в коммунистах, эта публика частью деморализовалась и деполитизировалась вовсе, а частью перебежала в стан путинских государственников. Многие из белоленточников стремительно разочаровались и перестали выходить на митинги – именно потому, что стойких убеждений у них нет, а с формулированием претензий к власти серьезные проблемы. После долгого молчания, отсутствия публичных дискуссий и деградации СМИ россияне вообще почти разучились разговаривать вслух, и этот процесс в России тоже исключительно быстр: в Европе, думаю, люди бы несколько дольше отвыкали от естественных свобод. У нас же процесс расчеловечивания особенно стремителен, поскольку слой культуры чрезвычайно тонок. Если россиянин не растет – он деградирует, стабильность исключена, топтания на месте почему-то никогда не получается. Либо стрелой вверх – либо камнем вниз. Это привело к тому, что убежденных революционеров – и просто серьезных критиков режима – в России сегодня минимум, зато имеется огромная толпа, готовая по первому сколько-нибудь убедительному зову устремиться либо на погром, либо на мирное дружелюбное шествие, либо на дискотеку.
Темой любопытного фильма могла бы стать как раз эта толпа, которая, по воспоминаниям почти всех очевидцев, точно так же шаталась по революционному Петрограду от митинга к митингу. Сюжетом этого фильма могло бы стать предательство толпы – поскольку всякая толпа всегда предатель: сегодня она вас возносит, завтра против вас митингует, потому что вы уже власть. Механизм поведения этой толпы Пушкин исчерпывающе описал в «Борисе Годунове», сам так и не сумев сделать окончательного вывода – есть ли силы и обстоятельства, способные эту толпу потрясти и нравственно пробудить, либо она так и будет по первому требованию кричать: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!» – беловая рукопись заканчивается именно так, и лишь опубликованный подцензурный вариант – словами: «Народ безмолвствует». Обычно он не безмолвствует, а дистанцируется от исторического процесса и готов кричать что угодно; если же чувствует, что возможен бунт, – не приведи вас бог видеть этот бунт тишайших людей, мигом превращающихся в бессмысленных и беспощадных.
Почему именно взбунтовался российский средний класс, в котором опять-таки полно было представителей и высшего и нижнего этажей? Потому что рокировка 24 сентября и махинации на выборах в Госдуму показа ли не столько чрезмерность и наглость власти, но прежде всего ее слабость: сильная власть не боится ротации и не прибегает к таким клоунадам, как вся эта выборная вакханалия с отсеиванием всех сколько-нибудь приемлемых альтернатив. Когда русская политика окончательно превратилась в скорбный цирк, началась серия митингов, на которых все дела лось опять-таки само и совершенно случайно. Я оказался втянут в их орбиту помимо собственной воли: пришел делать репортаж с Чистопрудного бульвара, где под ледяным дождем собирались 5 декабря, – кто-то из полиции, стоявшей у ограждения, меня узнал и спросил, не хочу ли я выступить. Я сказал, что почему бы и нет, прошел к сцене, выступил, и с тех пор понеслось. Аудитория митингов с самого начала была предельно пестрой – и в возрастном, и в имущественном, и в интеллектуальном отношении. Их численность будет расти, конечно, потому, что митинги предлагают повышение самооценки, а в отсутствии конкретного дела и внятной государственной программы будущего это самый дефицитный витамин для миллионов. Не знаю, удастся ли в итоге сменить власть, строй, парадигму, но знаю, что никакие социальные перемены в России еще не приводили к нравственным. Смысл всех протестных движений только в том, что в человеке, выходящем на площадь, вырабатывается особое чувство, а может, и особая биохимия: он испытывает гордость, счастье, умиление при виде таких же храбрых нонконформистов. Это ничего общего не имеет с радостью стаи – поскольку стая объединяется лишь для травли; это радость от преодоления собственной трусости и инерции. Только это вещество преодоления, с великим трудом вырабатывающееся в организме, и есть универсальный двигатель истории: никакой другой цели у выхода на площадь нет. И никаких специальных «выходцев на площадь» в сегодняшней России тоже нет: все эти люди – в чем и досада – поразительно быстро мимикрируют, и чем младше они – тем эта мимикрия удачнее. Это не креативный, а реактивный класс, с великолепной протеичностью, способностью к перевоплощениям: оглянуться не успеем – а они все уже верные супруги, добродетельные матери, лояльные чиновники на государевой службе (такие очень любят говорить «государев» вместо «государственный»). Конечно, некоторое количество искренних протестующих, идейных отважных борцов присутствует и на Болотной, и на Чистых прудах, но большинство даже ломать не придется: мы не зря называемся Русью – росой, водой – и принимаем форму любого сосуда. Суть России не в тоталитаризме, не в свободе, не в идеократии – а в том, что вещество, наливаемое во все эти сосуды, обладает одним и тем же набором качеств и не меняется в зависимости от формы; при свободе, несвободе, тоталитаризме, автократии, ничтожестве народ остается тем же по духу, и этого народа мы, надо признаться, не знаем. Иначе давно перестали бы тешить себя иллюзиями насчет креативного класса и честно рассказали бы историю о том, как наш сосед сначала голосовал за Путина, потом за коммунистов, потом за «Яблоко» и вот опять за Путина. Удивительное сочетание упорства и конформизма в русском патриотическом дискурсе на самом деле логично: никто не умеет быть такой упертой в своем конформизме, как Россия. Свернуть ее с этого пути – точнее, с отсутствия пути – не под силу никакому Путину, простите за невольный каламбур.