KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)

Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Дмитрий Быков, "Карманный оракул (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Да, внутренний человек живет скорее по законам Сэлинджера; в нем сочетается надменность и робость на грани трусости, он всех презирает и от всех зависит, ему все кажется тотальной фальшью – и сам он фальшивит в каждом слове. Умный ребенок – это человек, позволивший себе быть таким, каким ему свойственно; он в каждую секунду страшно счастлив и страшно мучится, все чувствует и ничего не умеет выразить. Его унижает все, его часто бьют. Но на поверхности Земли его удерживает столь масштабное, столь точное знание о других возможностях и о безграничности этих прекрасных возможностей, что отчаяться до конца он никогда не может. Разумеется, непосредственным предшественником Сэлинджера был Экзюпери – вот у кого уязвленность, надменность, высокомерие, самоуничижение, утонченность, пошлость; и покончил он с собой, как теперь понятно, примерно в том же возрасте, в каком замолчал Сэлинджер. Тоже – исчез.

4.

Лучшая его вещь, как мне кажется, даже не «Над пропастью во ржи», которая все-таки еще несет на себе отпечаток «давид-копперфильдовской мути», то есть слишком наглядно продолжает традицию британского романа воспитания и потому вынужденно заигрывает с массовой культурой, – а «Выше стропила, плотники»: вот там он абсолютно равен себе. Это история женитьбы Симора Гласса, идеального, любимого героя, которого он сначала убил, а потом начал любовно реконструировать. В этой повести, где все опять-таки изложено от лица Бадди Гласса, все построено на отчаянном конфликте подросткового высокомерия и юношеской уязвленности. Мальчик вырос, повидал войну, она его страшно обожгла, он вдвойне осознает всю хрупкость глассовского мира, ему ненавистны жирные богатые нью-йоркцы, съехавшиеся на свадьбу своей Мюриэль (Симор со свадьбы фактически сбежал, он ждал невесту в другом месте – явно намеренно, – и они укатили в свадебное путешествие, не поучаствовав в церемонии). Когда гости вместе с Бадди торчат в пробке на пыльном малиновом нью-йоркском закате, страшно нервничая, потея, понося жениха, – это сочетание ненависти и чувства вины становится невыносимым, душит, уплотняет сам воздух до каменной твердости. Нельзя дышать, так сказать, и твердь кишит червями. Я понимаю, что это эмоция опасная, но это эмоция частая, узнаваемая. Почему бы вдруг не сказать ИМ ВСЕМ, как ужасно они неправы – именно потому, что они и представить этого не могут? И почему вообще надо вечно думать, что один идет не в ногу, а рота в ногу? Почему не наоборот? Сэлинджер страстно тяготел к русской прозе, к русскому опыту Иисусовой молитвы, к «Карамазовым» и Толстому, но в нем нет вечной русской оглядки (потому, вероятно, что и опыт другой), нет русского страха перед большинством. Почему бы иногда и не сказать большинству, как оно жестоко, тупо и неправо? Симор, конечно, тоже всю жизнь томится чувством собственной вины и неуместности; Бадди не так тонок – он может и в глаза им кое-что сказать. Плюс к тому это очень хорошо написанная повесть, настоящая проза, точная, несколько многословная – ровно настолько, чтобы мы почувствовали сострадание и симпатию к этому старомодному герою, к его безалаберной прелестной семье, к его гениально одаренным братьям и сестрам, из которых самая милая, конечно, ушастенькая страшила Бу-Бу Танненбаум. Сэлинджер вообще очень хорошо пишет, это, казалось бы, не самое важное для писательского успеха (и даже подчас опасное для него) – но стоит вспомнить «Uncle Wiggily in Connecticut» («Лапа-растяпа» в русском переводе) или «Фрэнни», стоит их открыть – и оторваться невозможно. Деталь, конечно, в голос кричит: «Смотрите, я деталь!» – и всем запоминается верблюжье пальто бездуховного Лейна, но диалоги, описания, мании, фобии, эмоциональность, сочетание омерзения и нежности к миру – все всегда на высшем техническом уровне, на личном опыте, на чистейшем сливочном масле. Сэлинджеровские дети прелестны, и вызывают они ту весьма тонкую и сложную эмоцию, которую испытывает понимающий взрослый при виде действительно мудрого и доброжелательного ребенка. С одной стороны, его жалко, к нему как бы снисходишь; с другой – понимаешь, что он представитель новой эволюционной ветви и тебя, скорее всего, похоронит, так что снисходительность твою разглядит и ее не потерпит; с третьей – отлично видно, какие давления, какие нагрузки ему приходится переносить, и очень возможно, что гомеостатическое мироздание его же и прихлопнет. А с четвертой – к нему испытываешь нечто вроде влечения, только не сексуального, боже упаси, а просто хочется как-то побыть в его мире, укорениться в нем. Но в этот мир не всякого берут.

У меня в классе обязательно есть один такой ребенок, и на каждом курсе их несколько, и я понимаю, что чувствовал Захария, он же Зуи, пытаясь оградить Фрэнни от помешательства. Самое-то ужасное, что, даже ловя их всех во ржи, многих так и не выловишь, ни от чего не предостережешь. И сами они не очень хотят, чтобы их ловили.

Кстати уж, если вспоминать о художественном уровне, – во всей мировой литературе XX века мало таких сцен, как финал «Над пропастью во ржи». Когда, помните, Холден катает Фиби на карусели. Это такое блаженство, что невозможно не процитировать: «И тут начало лить как сто чертей. Форменный ливень, клянусь богом. Все матери и бабушки – словом, все, кто там был, встали под самую крышу карусели, чтобы не промокнуть насквозь, а я так и остался сидеть на скамейке. Ужасно промок, особенно воротник и брюки. Охотничья шапка еще как-то меня защищала, но все-таки я промок до нитки. А мне было все равно. Я вдруг стал такой счастливый, оттого что Фиби кружилась на карусели. Чуть не ревел от счастья, если уж говорить всю правду. Сам не понимаю почему. До того она была милая, до того весело кружилась в своем синем пальтишке. Жалко, что вы ее не видели, ей-богу!»

Конечно, лучше Райт-Ковалевой не переведешь. Я одно время думал – зачем «пальтишко», зачем «милая»? Слюни и сопли. Но потом подумал – все совершенно так: на общем фоне колфилдовской речи, среди сплошного жаргона, кретинов и фиговых врунов, – пусть сыграет эта уменьшительность и ласкательность. В конце концов, ему всего шестнадцать лет, он сбежал из гребаной школы, возвращается в гребаный дом, он гребаный девственник, и все, что у него осталось, – гребаная сестра и столь же гребаная красная охотничья шапка.

5.

А почему Сэлинджер замолчал – думаю, тут у меня есть ответ, и у каждого в душе есть четкое понимание, что это было в его случае наилучшей стратегией. Дело даже не в том, что он, люто ненавидя массовую культуру, сам оказался ее элементом, автором бестселлера, лонгселлера, самой известной книжки о подростке и т. д., и не в том, что его героев стало много, что они стали массовым явлением, что увлечение буддизмом и даже русской духовной прозой превратилось в моду – и скоро идея была, по Губерману, брошена в полк, как девка; это бы все можно пережить. Но просто началось обвальное падение качества – потому что после Фолкнера и Хемингуэя, Дос Пассоса и Фланнери О’Коннор, Элиота и Паунда началось глобальное падение планки. Американская литература шестидесятых – это массовое освоение великих достижений последних модернистов; и в этом контексте ему – и Капоте, который все же оказался недостаточно тверд для затворничества, – нечем было дышать и не на что равняться. Он все дальше уходит в свои заморочки, про реальность и про читателя вообще уже не думает – пошли они подальше! – и прав Апдайк, сказав, что проза еще мастерская, но перо уже рвет бумагу и скоро под таким нажимом порвет в клочки. Это либо путь к абсолютному совершенству, либо к распаду – увидим, что победило…

Хотя, честно говоря, ничего не увидим. Есть у меня смутное подозрение – оно почти наверняка подтвердится, можете проверить, – что это будет хорошая проза, уровнем несколько выше среднего, как большая часть из «Девяти рассказов». Не мог он писать плохо, это было выше его возможностей, – но хорошо писать ему тоже было не с чего. Он все правильно сделал, потому что в какой-то момент самое навязчивое и спасительное желание – не покончить с собой, конечно, это слишком пошло и в каком-то смысле неблагодарно, а просто оставить всю эту деградацию без себя. Не участвовать в литературном процессе, который пошел вот так. Жить затворником и печатать раз в пять лет по хорошему роману – недостаточно радикальный вариант; Сэлинджер честен, масштабен – он решил ничего не печатать. И проза, которую он там все это время сочинял, почти наверняка была не хуже его сочинений конца пятидесятых – и вряд ли лучше, потому что он вообще писатель почти без развития. Аутизм нарастает, а качество – не ниже обычной планки; много глубокого, верного, но экзальтации больше, чем новизны и глубины. Так что величайшим его художественным текстом было его почти полувековое молчание, лучше которого ничего не скажешь.

А почему? А потому, что ты гений, пока ветер истории дует в твои паруса. И тут уж совершенно неважно, в одиночестве ты это пишешь или в толпе, в затворничестве или на сцене: пока дует ветер и паруса полны, шхуна твоя летит птицей, и все хорошо, даже когда опасно. Стоит этому ветру перестать – и ты пишешь как пишешь, как умеешь, просто хороший человек с хорошими дарованиями. Пятидесятые были лучше шестидесятых – потому что первичнее, новее, честнее и делались одиночками; в шестидесятых то, чем эти одиночки жили, вроде бы победило, а на самом деле пошло с лотка.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*