Хорхе Борхес - Новая встреча. Неизданные беседы
Миф опережает реальность, предвосхищает ее.
Да, миф предвосхищает реальность; и Йейтс, без сомнения, знал это стихотворение Россетти, — ведь в «Леде и лебеди» та же самая символика: Елена и Троя, — написал свой сонет в подражание ему и превзошел его. Два временных плана сливаются в одном мгновении. Настоящее и будущее, столь отдаленное, даны как единое время.
Я бы хотел вспомнить о любви Йейтса к театру, ведь в ряде случаев его описания — театральны.
Да, это так, но в данном случае он написал сонет.
Я говорю о театральности описания.
Верно, тема сонета могла бы стать темой пьесы; и, вероятно, пьеса смогла бы воздействовать сильнее, чем стихотворение, хотя вряд ли найдется что-либо воздействующее более сильно, чем сонеты Йейтса.
Полагаю, что нет.
Вполне вероятно, что так оно и есть… Для Йейтса обе мифологии были одинаково живыми: кельтская мифология, которую он унаследовал от рождения, и греческая, которую он получил в наследство от всех поэтов, не так ли? — в отличие от других мифологий, которые требуют специального изучения: скандинавская, например, или исландская, которую в Германии штудировал Вагнер; а Йейтс грезил далекой Исландией, островом Ultima Thule[226]
Он интересовался также и японским театром.
Да, он видел спектакли японского театра; это театр — пышный и искусственный. Театр, где ничто ни на одну минуту не напоминает реальность, нашу будничную реальность. Он видел этот театр… да, я тоже видел его; «видел» — это в данном случае метафора; я был на спектаклях японского театра, и поначалу они кажутся почти невыносимыми — из-за неспешности, замедленности, из-за музыки, чуждой мне.
Это было в Японии?
Да, конечно; поначалу предполагалось, что я проведу в театре только час, а мы, сами того не желая, провели в театре все утро, весь день, почти до самой ночи. И в конце концов я… в конце концов японский театр покорил меня. И эта неспешность, эти странные замедленные движения актеров. Ну, например, актер держит руку… рука актера у подбородка, и он должен ее опустить, — он опускает ее медленно-медленно, целых десять минут. Говорят они тоже очень медленно. В зале — свет, у зрителей — листы с текстом. Все знают пьесу наизусть, и произносят реплику, и внимательно смотрят, как играют актеры.
Замечают все изменения и различия.
Да, и все знают пьесу наизусть.
А изменения как-либо связаны с тем, что происходит сейчас в западном театре?
Да. Недавно я был на «Макбете», в постановке Орсона Уэллса, и обратил внимание, что он умышленно изымает из текста наиболее знаменитые реплики, он знает, что они у всех на памяти и что зрители уже раньше актеров произнесли их.
Понятно. Но я хочу напомнить вам о давно прошедшем — о 1923 годе: в тот год Йейтс получил Нобелевскую премию. Вы помните об этом?
Нет, двадцать третий год у меня связан с менее значительным событием, с совсем незначительным событием: с изданием моей первой стихотворной книги.
Она называется Жар Буэнос-Айреса».
В двадцать третьем году я, скорее всего, мало что знал о Йейтсе. Его поэзию я узнал позже.
В этом нет ничего удивительного.
Все знания, как и все остальное, приходят к нам постепенно, медленно и запоздало.
27. Писатель-философ
Освальдо Феррари: Мнение о том, что вы не являетесь философом, потому что вы — писатель, мне представляется совершенно ошибочным.
Хорхе Луис Борхес: Философия, скажем так, — это собрание сомнений, догадок. Один аргентинский преподаватель, имени которого у меня нет охоты припоминать[227], вел занятия, словно читал катехизис, и требовал, чтобы студенты отвечали на вопрос слово в слово как он продиктовал. То есть студенты должны были выучить ответ наизусть, не понимая, что говорят, и не задумываясь ни о чем. Первый вопрос всегда был такой: «Что есть философия?» — и отвечать надлежало так: «Точное и ясное знание о мире». Так вот, ни точное и ни ясное. И это совершенно очевидно; если я скажу вам, что улица Флорида является продолжением улицы Перу, а улица Сан-Мартина — продолжением улицы Боливара, вы получите точное и ясное знание о расположении этих улиц, но никакой философской ценности оно представлять не будет. И ничего страшного не будет, если какой-либо редактор книги, в которой упоминаются эти улицы, не знает, где и как они расположены, не правда ли? А он, то есть упомянутый преподаватель, упорно твердил все те же слова о философии, а потом еще и студентов заставлял повторять их. И они повторяли: «Точное и ясное знание о мире»; нет, сеньор, ни точное и ни ясное; точное и ясное, вы не выучили, что я сказал. (Оба смеются.) Это был преподаватель философско-филологического факультета буэнос-айресского Университета; он совершал абсолютно очевидную, абсолютно недопустимую логическую ошибку. Как может быть философия точным и ясным знанием? Она — собрание сомнений и противоречий.
Он подходил к философии антифилософски.
Разумеется, да; и история философии тоже не может быть точным и ясным знанием. Допустим, было пять или пять тысяч философов, которые объясняли вселенную или жизнь совершенно по-разному. С тех пор, как появились различные философские школы, речь уже не может идти о точном и ясном знании. Речь может идти о чреде сомнений. Помнится, Де Куинси писал: найти проблему — дело не менее значительное, чем найти решение проблемы. И это верно.
Да, это верно. Ваше мышление, ваше понимание истины и реальности — художническое; у вас свой взгляд на человеческую судьбу; в частности, вы считаете, что все в жизни происходит не случайно, а предопределено свыше.
Но вера в предопределение еще не означает, что кому-либо известен принцип работы сего механизма, да, именно механизма, безжалостного механизма. Если каждое настоящее мгновение определяется предшествующим ему, то это действительно некий механизм, не правда ли? Но это вовсе не значит, что кто-либо может знать о нем хоть что-нибудь и предугадать его работу. Это значит, что есть что-то управляющее нашими действиями помимо нашей воли или, возможно, что мы сами являемся просто орудием высшей воли. Разумеется, это только предположение, догадка, и доказать ее к тому же невозможно.
Да. Предположение, догадка — в отличие от незыблемой формулы того преподавателя, о котором вы рассказали.
Да, конечно же.
Как правило, вы говорите о космосе как о порядке и противопоставляете его хаосу.
Космос по-гречески и означает порядок, а хаос — это нечто противоположное порядку. Не помню, упоминал ли я о слове «косметика», оно происходит от слова «космос», то есть означает маленький порядок, маленький космос, который человек наносит на свое лицо. «Космос» и «косметика» — одного корня, и, например, я, который не использует косметику, пребываю в состоянии хаоса, не так ли? (Оба смеются.) И мое лицо, вероятно, хаотично. (Смеется.) Впрочем, наше лицо создается нашим внутренним миром.
Как хорошо сказано!
Мне вспомнилась фраза, которую приписывают Линкольну; у Линкольна не было секретаря, ему принесли фотографии кандидатов, он посмотрел на фотографию одного из них и сказал: нет, этот не подойдет. Кто-то из присутствующих заметил: но ведь этот господин не отвечает за свое лицо. И Линкольн ответил: каждый человек, если ему уже за тридцать, отвечает за свое лицо; он высказал ту же мысль, но только другими словами. И когда говорят: «Лицо — зеркало души», — тоже повторяют ту же самую мысль, но только, в данном случае, она выражена менее впечатляюще, чем сказал Линкольн: «Каждый человек отвечает за свое лицо».
Об этом же говорили древние греки, говорил и Леонардо да Винчи.
Да, верно.
Вы нередко говорите о том, что в наше время люди почти утратили чувство сопричастности к высшему порядку, к космосу, и что наше отношение к жизни приблизительно таково: хоть как-нибудь да прожить.
Результат виден невооруженным глазом, для меня в данном случае нет никаких сомнений. Сейчас мы приближаемся уже к концу столетия, и складывается впечатление, что наш век по сравнению с девятнадцатым — жалок. И вероятно, девятнадцатый век был жалким по сравнению с восемнадцатым. Конечно, деление времени на столетия — не более чем условность, любое столетие надлежит, конечно же, судить наступающим столетием, приход которого подготовлен предыдущим, не так ли? Тогда самым сильным доводом против девятнадцатого века будет то, что он породил век двадцатый, а против восемнадцатого — то, что породил девятнадцатый. Хотя деление на века — не более чем условность, но, вероятно, разум человеческий нуждается в подобной условности.