Хорхе Борхес - Новая встреча. Неизданные беседы
Да, вернемся к нему; в его поэзии есть одна постоянная тема; это — Ирландия. Вы вспоминали, например, одно из его последних стихотворений, которое называется «Under Ben Bulben» («У подножия Бен-Балбена»)[222]; можно сказать, это — поэтическое завещание Йейтса, и оно посвящено Ирландии. Вспомним и другие его стихи, например «Видение».
Да, но у него были и другие темы, свойственные только ему. Вспомним стихотворение о башне с винтовой лестницей; можно сказать, это стихотворение — необычное для него; там говорится: он — на башне, в освещенной комнате, а два человека, они — персонажи его стихов, встречаются у подножия башни, разговаривают, и один говорит другому, что он нашел то, что Йейтс искал и что никогда не найдет. Они говорят о нем, о Йейтсе, смотрят вверх и видят, что свет в комнате на башне погас; и в этот момент стихотворение завершается, и они исчезают, так как они — создания поэта, который пишет о них при свете лампы; но он гасит лампу, и они исчезают. Удивительно построено стихотворение, не правда ли?
Без сомнения.
Да, очень интересно. Я не помню, как оно называется; хотя многие строки Йейтса знаю наизусть. А эти противоречия в нем… если не ошибаюсь, его юность была целомудренной/Но позже, когда он стал стариком, он с ностальгией вспоминал о своей беспорядочной молодости…
Которой у него на самом деле не было.
Верно, не было, но он вспоминал о ней.
26. Уильям Батлер Йейтс (II)
Освальдо Феррари: Неоднократно, Борхес, когда мы с вами говорили о душе или о музе, вы вспоминали концепцию Йейтса, которая называется «Великая память».
Хорхе Луис Борхес: Да; Йейтс придумал эту концепцию, вероятно, для того, чтобы оправдать свою жизнь, свою целомудренную юность и незнание, скажем так, физической любви. И тогда он придумал, что личный, непосредственный опыт человеку вовсе не обязателен, так как любой из нас наследует «Великую память», и эта память — родовая; память, которая вбирает всю жизнь родителей, прадедов, прапрадедов, так далее, почти до бесконечности. Это он и назвал «Великой памятью»; некое огромное хранилище воспоминаний о каждом в роду. Но позже, повзрослев и состарившись, он с удовольствием стал писать свои личные воспоминания, в которых многое напридумал; собственно говоря, мы все так делаем, когда начинаем вспоминать; наше воображаемое прошлое никогда не соответствует реальному прошлому, которое мы прожили.
Так поступают все поэты.
Да, так поступают все поэты. И Йейтс, вспоминая, придумывал не существовавшие в реальности любовные связи. Он написал: мудрость — это старческая немощь тела, физическая немощь, а когда мы молоды, мы любим и нас любят тоже. Это находится в согласии с его придуманной концепцией памяти, и это — одна из тем его поэзии.
Я вспомнил слова Уайльда о том, что опыт — это иное название наших ошибок.
Да, в какой-то мере похоже. Если не ошибаюсь, Йейтс чрезвычайно высоко оценивал «Балладу Рэдингской тюрьмы» Уайльда. Но на мой взгляд, эта баллада — неудачная, в ней много фальши; к примеру, Оскар Уайльд сравнивает облака с кораблями, у которых серебристые паруса. Якобы так представляет себе узник, и это мне кажется донельзя фальшивым; и вся «Баллада Рэдингской тюрьмы» кажется мне фальшивой; смерть, которая постоянно окружает заключенных, нет, я не верю… во всяком случае, все это мне представляется малоправдоподобным. А язык баллады, язык — то литературный, то намеренно простонародный, и я не уверен, что подобная смесь получилась удачной. Я сказал бы, что Уайльд — велик в своей поэзии, которую называют декоративной, но не в этой балладе; она словно бы застряла где-то на полдороге между реализмом баллад Киплинга и фантастикой самой знаменитой баллады Колриджа «Ancient mariner» («Старый моряк»), ведь эта баллада, несомненно, фантастическая.
Но вернемся к Йейтсу; многое в его поэзии мы не сможем понять, если не будем знать его увлечения теософией. Вы уже вспоминали, например, его «Видение» — стихи, которые, вероятно, вдохновлены оккультной философией и мистицизмом.
Нет, я не помню этого стихотворения.
Вы упоминали о нем, когда говорили, что Йейтс посещал кружок мадам Блаватской.
Да, Йейтс принадлежал к этому кружку, он назывался «The golden dawn» («Золотая заря»). Вспомним строку Рубена Дарио: «Золотая заря моей жизни»; можно предположить, что он говорит о детстве, о юности. Конечно, он говорит и об этом тоже, но слова «золотая заря» он взял у названия кружка мадам Блаватской — «Тhе golden dawn», или я ошибаюсь? Блаватская — автор книги «Изида», и это одна из книг, которую постоянно читал и перечитывал Рикардо Гуиральдес.
У Вилье де Лиль-Адана[223] есть книга, которая тоже называется «Изида».
Да, да, и кажется, упоминание о богине Изиде есть у Шопенгауэра, в его работе «Мир как воля и представление». Если не ошибаюсь, он цитирует Плутарха. Изида говорит: «Я есмь все сущее, все настоящее, все прошедшее и все будущее, и ни один из смертных не поднял моего покрывала».
Это прекрасно!
И Шопенгауэр соединяет эти слова с еще более прекрасными — с фразой, которая есть в «Жаке-фаталисте» Дидро; Жак и его хозяин прибывают в замок, на фронтоне которого начертаны приблизительно такие слова: «Вы были здесь до того, как прибыли сюда, и вы останетесь здесь после того, как уедете отсюда». Та же самая мысль, но выражена она лучше. И Шопенгауэр замечает: удивительно, что в романе «Жак-фаталист» есть эта фраза. Может быть, она придумана самим Дидро, а может быть, он вычитал ее в какой-либо старинной книге; в его времена разрешалось приводить раскавыченные цитаты; или я ошибаюсь? А иной раз кавычки ставили, чтобы напомнить читателю о каком-либо тексте, но вовсе не для того, чтобы ввести читателя в заблуждение. Цитирование, можно даже сказать, плагиат, различные аллюзии — все это было свойственно, например, Альфонсо Рейесу, он говорил, что таким образом он перемигивается с читателем.
Таким образом он общался со знатоками.
Да, он заключал слова в кавычки не для того, чтобы обмануть читателя, а для того, чтобы тот, обратив на них внимание, мог бы сравнить свое воспоминание о прочитанном прежде в другой книге с тем, что он читает сейчас.
Ясно, но давайте снова вернемся к Йейтсу; вероятно, его увлечением теософией можно объяснить и его интерес к мифам, в частности к кельтским легендам.
Да, любопытное замечание; но вспомним более знаменитого автора; в «Божественной комедии» есть то, что мы называем «христианской мифологией», и то, что называется «греческой мифологией», и они постоянно соседствуют. В аду, например, мы встречаем минотавра, кентавров; без сомнения, они не принадлежат к «христианской мифологии», но к ней относятся и святые, и девственницы, и многое другое; подобным же образом и Йейтс соединяет кельтскую мифологию с греческой. Вспомним один из его лучших сонетов, — а это значит: один из лучших в английской литературе и, следовательно, во всей мировой, — вспомним его сонет «Леда и лебедь»[224]. К этой теме обращались уже бесчисленное множество раз, но Йейтс трактует ее по-своему уже с первой же строки сонета; вспомним: художники и поэты всегда изображали Леду сидящей на берегу моря либо озера, и лебедь неторопливо подплывал к ней. Но у Йейтса всё иначе; птица, огромная птица, она — и лебедь, и Зевс, падает с неба и опрокидывает ее.
Леду.
Ну да, конечно Леду; и Йейтс говорит: «the feathered glory» («крылатое великолепие»), я не ошибаюсь, нет? И лебедь опрокидывает ее, и наступает мгновение, когда они двое — единое целое; то мгновение, когда лебедь, Зевс, овладевает Ледой. И Йейтс пишет, что в это мгновение она — также и Зевс; то есть она знает прошлое, настоящее, будущее. Леда — уже мать Елены, уже пылает Троя — Йейтс пишет: «Горящий град, троянских стен паденье»[225]. В это мгновение, когда ее пронзает бесчувственный клюв, — а клюв это и лебедь, и бог, — Леда видит все: она видит стены горящей Трои и мертвого Агамемнона. И поэт не знает, ощутила ли она мощь бога, страсть бога; в то мгновение, когда лебедь опрокинул ее, она приобрела мудрость бога. Этот сонет — один из последних у Йейтса; если не ошибаюсь, он диктовал его своей секретарше; можно представить, насколько та была шокирована! Но любопытно, у Данте Габриэля Россетти тоже есть стихотворение о Елене, построенное таким же образом; в настоящем, которое есть также и прошлое, он провидит будущее, которое сейчас уже тоже прошлое. Иначе говоря, начиная стихотворение о Елене, он знает уже все… он пишет о том, что Парис влюбляется в Елену, и в то мгновение, когда Парис влюбляется в нее, Троя уже обречена, Троя уже пылает, он пишет: «Пылает царственная Троя». В одном мгновении он соединяет два разных временных плана.