Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)
И я подумал: а ведь прав Марк. Можно, как его великий ровесник Эдуард, любимый мой поэт и прозаик, опять приветствовать грядущего гунна, но как раз топ-менеджер выплывет, а насчет Эдуарда я совсем не уверен. Ему, конечно, мало надо, и выживет он в любых условиях, но будет ли ему где печататься – не знаю. А главное – будет ли кому к нему прислушиваться? Буржуа – это пошло, нет слов, но буржуа умеет работать. Выучился как-то в последние десять лет. Он поверил, конечно, новой стабильности и сделал это совершенно напрасно, потому что никакой стабильности нет; он принял мыльный пузырь за твердую сферу, взгромоздился на нее, поставил стул, стол, комод, двуспальную кровать, оборудовал лужайку для гольфа… Но ведь это не он виноват, что ему предложили такой капитализм. Был бы другой – он строил бы другой, а ему предложили игру без правил. Не советскую (все-таки реальную и выключенную из мирового рынка с его периодическими кризисами), не западную (держащуюся на каком-никаком законе), а вот такую, российскую, никакую, висящую в пустоте. Пока есть соизволение – есть бизнес; пока есть нефть – есть деньги. Потом в этих правилах что-то нарушилось, потому что вечных пузырей не бывает; на счастье системы, ее очередное схлопывание совпало со всемирным кризисом, который рано или поздно – скорее рано – будет благополучно преодолен. Можно свалить на Штаты, сказать, что они всем нам подгадили – в 1998 году Кириенко с Чубайсом валили на азиатский кризис, не то бы мы, конечно, проскочили. Но ясно ведь, что у них машина нырнула в промоину, а у нас лопнул пузырь. По масштабу, происхождению и последствиям это две совершенно разные катастрофы.
Однако наши буржуа в этом не виноваты: они строили тот капитализм, который им предложили. Другого в современной России не бывает. И эти мальчики-девочки уже совсем не те, что в девяносто восьмом: они кое-чему научились, стали трезвее и профессиональнее, исчезла их кислая спесь, появилась некая даже договороспособность, интерес к печатной продукции… Одна такая девочка – говорят, инициатор всей этой акции с георгиевскими ленточками – все равно написала гневный пост о том, что теперь, наверное, придется отказаться от красной икры; но большинство сверстников, односреднеклассников, высмеяли ее. В девяносто восьмом превыше всего были понты – сегодня мы теряем класс профессионалов, среди которых много вполне одаренных и очень приличных людей. Вопрос, конечно, в том, насколько бесповоротно мы его теряем – и какая мера упрощения потребуется от всех этих людей, чтобы выжить. Может, все и обойдется, как десять лет назад: ведь благодаря российскому разгильдяйству мы иногда проскакиваем те повороты, на которых рациональный Запад непременно рухнул бы в бездну (пользуясь случаем, поясняю критику Н. А., что бездна – вовсе не обязательно бездонная яма; иногда это просто метафора очень глубокой пропасти, и достигнуть дна в ней совершенно реально. А то взялся учить меня физике, гуру недоделанное). Но может ведь и не обойтись, вот я, собственно, о чем. А когда такое происходит десять лет, плодородный слой выскребается быстрее, чем восстанавливается, – и вот вокруг нас уже совсем другие пейзажи…
Милый, милый средний класс, с твоими закосами под интеллектуализм, с непременной жежешечкой, с зарплатной вилкой от трех до десяти, с заграничными каникулами, невротизированными детьми, глянцем, гламуром, работой, сводящейся к спекуляциям (тоже дело, тоже ума требует)! Я впервые в жизни смотрю на тебя с тихим умилением. Я слишком хорошо помню, какие гладкие нашенские рожи сменили тебя в начале двухтысячных и какие вертикальные лифты пришли на смену твоему невинному карьеризму. Я никогда больше не буду приветствовать грядущего гунна.
Впрочем, гунн ведь тоже со временем заведет себе канарейку.
На канарейку вся надежда.
Сбылось отчасти. Средний класс все-таки не вымер до конца и успел попротестовать в 2011–2013 годах, но впоследствии деморализовался, разъехался и разорился. На смену ему пришел возбужденный обыватель, жаждущий либо тотального реванша, либо всемирной катастрофы, которая накрыла бы его вместе с остальным миром. Так ему необидно. Этот обыватель, собственно, был всегда и до буржуа никогда не дотягивал – так и остался мещанином. Люмпен-пролетарий противен, но люмпен-мещанин еще хуже. Этот класс не успеет купить себе канарейку – во-первых, она ему не нужна, он ее по пьяни обычно в чай выдавливает, а во-вторых, у него нет средств, чтобы обуржуазиться, да и времени, кстати, тоже. Наиболее вероятный исход его судьбы – гибель в мировой войне, если он успеет ее развязать, или другой, менее травматичный путь на свалку истории. Кто будет после него – я знаю, но не скажу.
Приехал освободитель
Честно говоря, разговоры про кризис достали – не в том смысле, что о нем слишком много говорят (как раз замалчивать важные вещи гораздо опаснее для психики – злоба и тоска копятся, как гной), а в том, что воспринимают его почему-то неправильно. Радоваться надо, хотя, сами понимаете, в такой радости есть что-то не совсем человеческое. Или сверхчеловеческое. Нормальному человеку, скажем, трудно понять восклицание Блока после гибели «Титаника»: «Есть еще океан!» Но если представить, что этот «Титаник» был для него воплощением мировой трансатлантической пошлости, а не реальным кораблем, на котором хватало женщин и детей, – можно понять и Блока.
Так вот: кризис – это единственный способ уничтожить некоторые особенно противные вещи, которые другими путями уничтожены быть не могут. Давно уже пора понять, что в России, находящейся сейчас, к сожалению, не на подъеме, как двести лет назад, а на явном историческом и культурном спаде, многие простые вещи поменяли знак. В первую очередь это относится к политике, социологии, бизнесу, отчасти к литературе, отчасти к понятию элиты (если раньше авангард общества составляли лучшие, теперь, при обратном векторе, впереди оказываются худшие). И если в фальшивой культуре сталинского социализма теория бесконфликтности навязывала борьбу хорошего с лучшим, главной тенденцией нынешнего момента стала борьба плохого с худшим: в России множество вещей, которые может уничтожить только стихийное бедствие. Все человеческие силы против этого слабы.
Простите мне аналогию с Великой Отечественной – но у нас с ней сравнивают все, поскольку это главная наша победа за последние сто лет (я бы причислил к победам и революцию, но ее последствия были не так позитивны). Сегодня ведь у нас тоже мировая война, та накликанная и заслуженная человечеством регулярная катастрофа, которая призвана ему напомнить о некоторых фундаментальных и полезных вещах. Был ли другой способ напомнить о них, заставить праздных реально трудиться, ожиревших – сострадать, беспечных – задумываться? Вероятно, есть: например, устроить нашествие ангелов, несущих миру неотразимую проповедь. Но сильно сомневаюсь, что сегодня к этим ангелам кто-то прислушается, если они не истребят половину слушателей. Вторая мировая напомнила человечеству о массе полузабытых добродетелей, и на этом запасе мир смог просуществовать больше полувека. Дальше опять начали слишком много халявствовать, врать и презирать честных, но бедных: поскольку существует ядерное оружие, а также всякого рода системы международной безопасности, мировые войны происходят теперь в виде кризисов, а функция у них одна. Уничтожать лишнее и напоминать людям, что они люди – потому что иначе не получается.
Я далек, конечно, от мысли, что кризис пошатнет российскую политическую систему: пошатнуть можно жесткую конструкцию, а в киселе можно только устроить небольшую бурю, после чего кисель немедленно вернется в прежнее мутно-взвешенное состояние. Никакой вертикали у нас нет – или, по крайней мере, все распоряжения верхушки благополучно замирают на верхних же этажах, а народные реакции точно так же глохнут на местах. У нас взвесь, кисель, нерушимая русская вечность – и именно ею обеспечена прочность системы, какие бы внутренние и внешние бури ее ни сотрясали. Однако кризис сильно пошерстит страну, заставив отказаться от лишнего: первой жертвой стала насквозь фальшивая, до смерти надоевшая эстетика гламура. Второй – огромное количество так называемых непрофильных активов и побочных занятий, отрабатываемых спустя рукава: люди перестали имитировать заботу о культуре либо всяческое милосердие, они сосредоточились на собственном спасении – и стало видно, кто чего стоит. Тот, кому действительно хотелось заниматься искусством либо поддерживать больных, – этого не бросил; наверное, кто-то из-за этого и пострадал, но у меня, грешным делом, есть давнее убеждение, что не всякое даяние во благо. Тот, кто помогает ради отмывания репутации и при первой финансовой турбулентности забывает обо всех благих намерениях, – своим благосклонным участием приносит скорее зло, нежели добро, и помощь его не на пользу. Разумеется, кризис заставит начальство несколько профильтровать собственные ряды, отсеять самых одиозных персонажей, дабы канализировать, направить на них народный гнев: «Какая редкая опала, когда в опале негодяй!» – восклицал Евтушенко и был прав. В сегодняшней России есть несколько персонажей, которых уж, казалось, ничем не сковырнешь, – однако дошел черед и до них. Радоваться ли этому? Не знаю. Иногда хочется порадоваться. Говорю, понятное дело, не о Юрии, скажем, Лужкове, чьи позиции сегодня сдаются быстрее, чем немецкие гарнизоны в апреле сорок пятого: Лужкова-то мне как раз жаль, у него есть свое лицо, хоть и неприятное, а на смену ему придут вовсе безликие. Но вот что резко убыло финансирование всяческих молодежных организаций, чья омерзительность может соперничать только с их же неэффективностью, – это приятно, потому что распоясались они безмерно, а хунвейбинство, которое за бабло, еще хуже того, которое за идеалы. И потом – тысячу раз простите меня, но как мерзок был ничего толком не умеющий, самодовольный, непомерно разросшийся российский средний класс! Если прав Максим Кантор, писавший недавно, что произошла именно коллективизация этого среднего класса с попутным низведением его из совладельцев в батраки, – простите еще раз, я могу это только приветствовать. Ибо посредническая деятельность, не сопряженная с творчеством, созданием новых вещей, ценностей и смыслов, должна оплачиваться сообразно своему истинному масштабу, то есть скромно. А разговоры о постиндустриальной эпохе, когда потребление важнее производства, а виртуальность влиятельнее реальности, оставим французским интеллектуальным спекулянтам конца прошлого века, навеки застывшим в своей давно отшумевшей реальности.