Дмитрий Быков - Карманный оракул (сборник)
И сейчас, когда этому среднему классу в очередной раз приходит конец, мне жалко его. Не потому, что я к нему принадлежу, – я ни к кому особенно не принадлежу, так оно надежнее. А потому, что идущие ему на смену будут хуже, чем он, – грубее и проще; это уже наша, эксклюзивная особенность, трагедия страны, где плохое побеждается ужасным. Был противный русский модерн, Смертяшкины, игры в дэмонизм и сверхчеловечность, но то, что пришло, оказалось хуже. Была дурная советская власть, но хоть с принципами и проектом, а пришла такая, что уже чистая энтропия и вывоз бабла. Был вывоз бабла, ужасный, конечно, но пришли серые волчки со своей суверенной программой, и накрылась даже та небольшая свобода, которую ввели, чтобы удобнее было вывозить бабло. А сейчас кризис у этих волчков, и я отнюдь не убежден, что их сменит что-нибудь человекообразное. Их сменит что-нибудь уже совсем насекомое.
Ведь что такое, в сущности, буржуй? Это сквозной персонаж российской, а потом и советской литературы, и главная, определяющая его характеристика – именно принадлежность к миру уходящего, зыбкого и хрупкого. «День твой последний приходит, буржуй». Русского буржуа обязательно кто-нибудь хоронит – потому что история такая: стоит человеку достичь уровня буржуазности, то есть известной респектабельности и нормальных буржуйских годков (в диапазоне этак от тридцати пяти до пятидесяти), как парадигма резко меняется, и появляются новые люди. Новые люди – это такой специфически российский антоним к лишним. Приходят новые и говорят: вы тут лишние. К Максиму Максимычу, честному служаке, является молодой релятивист Печорин, для которого вера, царь и Отечество – в достаточной степени абстракция, чтоб не сказать звук пустой. Печорин состарился и стал Павлом Петровичем. К Павлу Петровичу приходит Базаров, за ним идут Рахметов, Лопухов, Вера Павловна бежит с проектом фаланстеры в борделе – короче, молодые штурманы будущей бури. Некоторые из них раскаются, попробуют обуржуазиться – здрасьте, к ним торопятся марксисты: не ждали? Вы устарели, мы пойдем другим путем. Только успеют марксисты после победы революции немножко омещаниться, купить себе канареек, завести самовар – бац! Мстители из разоренных деревень, молодежь, устроившаяся в следователи: так называемый русский реванш. Да вы все троцкисты. Да мы всех вас сейчас. Что и было исполнено – и русские буржуа, только-только обжившие дом на набережной, исчезают в небытие. Но их палачи зря радуются – недолго им блаженствовать сначала в сталинских хоромах, потом в хрущевских новостройках: их тоже отменят, только попозже, чем следовало. А дальше смена поколений пойдет уже совсем быстро: русская история, так долго томившаяся в застойном стойле, понесется вспять. Не успеют шестидесятники вкусить от побед – их сметут младореформаторы; младореформаторов – силовики; силовиков… я нечетко пока различаю контуры этого нового человека, который опять крикнет: «Которые тут временные, слазь!» Националисты надеются, что он будет националистом, либералы – что топ-менеджером западного образца (может, из бывших соратников Ходорковского, а может, и сам…). Не учитывают одного: кто бы он ни был, он придет не творить, а сметать; и кое-как научившиеся какому-никакому труду молодые и не очень молодые буржуа покажутся на его фоне такими же милыми, как местный хулиган Вася в старом сюжете из «Ералаша» на фоне новенького, выше Васи вдвое и бесцеремоннее вдесятеро.
Приезжайте как-нибудь на дачу не летом, а осенью, перед снегом: грустное зрелище, ужасно я его не люблю, но надо же собрать последнюю черноплодку, самую вкусную, тронутую уже морозцем. Вам откроется дачный пейзаж, с которым вы не успели толком разобраться в августе: невыполотый конский щавель, не вырванная с корнем душица… И вот за время вашего отсутствия – особенно если сентябрь был теплый – вся эта мерзкая, ненавистная вам трава, регулярно забивающая вашу клубнику, флоксы и даже молодую смородину, успела вымахать, одеревенеть, засохнуть; и теперь, перед зимой, говорит вам всем своим видом: а есть ведь кое-что и пострашнее меня. И глядя на эту высохшую, кое-что уже понимающую траву, вы – при всей своей ненависти к огородному сорняку – испытываете к ней горячее сочувствие, потому что на вас и на нее, на вас обоих, накатывает нечто совершенно уже непобедимое.
Или, чтобы было понятнее, потому что не у всех же есть дача, а если есть, там наверняка давно работают специальные люди и выпалывают весь конский щавель, или все давно заасфальтировано… короче, я работал в одной газете, она располагалась в некоем московском учреждении, там был буфет, и мы, естественно, ходили в этот буфет. И там работала жуткая совершенно баба, лет шестидесяти, которая хоть по должности и была судомойкой, но орала на всех так, как будто она и была хозяйка этого заведения, и учреждения, и газеты. Она даже делала замечания тем, кто засиживался в буфете за разговором, когда все уже было съедено. Безобразно орала. И я ее очень не любил и старался не ходить в этот буфет.
А потом я из этой газеты ушел, и она закрылась, а мне надо было зачем-то, уж не помню, подъехать в это учреждение. И я зашел в буфет по старой памяти, из столь присущих мне ностальгических соображений, – и эта бабка кинулась ко мне с распростертыми объятиями, заставила съесть котлеты и выпить кисель и стала рассказывать, как учреждение закрывают, и буфет закрывают, и дом сносят. «Из прежних-то и не заходит никто», – сказала она мне почти со слезами, хотя раньше нас всех терпеть не могла. И я долго не мог прийти в себя от тоски.
Дело не только в том, что всякая вещь на грани исчезновения становится благороднее и милосерднее (об этом хорошо было у Нагибина в дневнике – как один его друг умирал и стал выглядеть талантливым, гордым, обреченным красавцем, а потом вдруг выздоровел и опошлился обратно). Дело в том, что буржуй по сравнению со своими истребителями – всегда довольно приличное существо. Он устоялся, устаканился, научился уважать какие-никакие моральные нормы, потому что сбережение капитала, в отличие от его приобретения, всегда требует соблюдения этих нехитрых правил. Он перестал быть яростным корсаром, завел детей, умиляется им, все такое. А тот, который придет ему на смену, никаких детей еще не завел и не собирается, ему пока больше нравится растлевать чужих; он голодный варвар, движимый похотью и завистью, он придумал себе красивый социальный лозунг насчет экспроприации экспроприаторов – и вот идет, топочет, слышен его топот чугунный по еще не открытым Памирам… Особенно двусмысленна в этой ситуации роль поэта, которому уж так надоели буржуа, что он записывает в дневнике, подобно Блоку: «Отойди от меня, буржуа, отойди от меня, Сатана!» Все его раздражает – фортепьяна, дочка, жена, канарейка… А что он тебе сделал, этот сатана? Его же очень скоро не будет! Да, он тоже, конечно, умеет приспосабливаться – все-таки русский человек, иначе не выжить, – но и приспосабливается с некоторым достоинством, успело кое-что нарасти за годы буржуазного существования, нет уже того беспредельщика, который, как у Маяковского, «даже подпевал “Марсельезу”»… Буржуа внутренне готов стать бывшим, вот в чем главная причина моей запоздалой любви к нему. Он всем своим видом как бы говорит мне, поэту: да, я тот самый символ пошлости, тот самый фармацевт, который набивался к тебе в «Бродячую собаку», а ты его обличал. Тебе не нравились фармацевты. Ты все звал грядущего гунна. Ну вот, он пришел, и мне теперь, конечно, конец, но и тебе, тебе – понял ты это?
Надо было прожить в России сорок лет, чтобы дозреть и сказать: я люблю тебя, буржуа. Я никогда не стану тобой, но тех, кто идет тебе на смену, я уже разучился раскусывать за версту. И никаким разрушением уже не обольщусь. Вот давеча был у меня разговор с двумя друзьями, старшим и младшим: режиссером и писателем Марком Р. – и журналистом-горячеточечником Александром М. Пился чай с коньяком, дискутировалась статья писателя и политика Эдуарда Л. «Да здравствует кризис». И мы с журналистом Александром М. горячо поддерживали точку Эдуарда Л. Ведь столько дутого сразу рухнет, такое очищение произойдет! А умный и хитрый Марк Р. говорит нам: ребята! Ро-бя-ты! Все приличное, как известно, первым и рухнет, а все неприличное благополучно выживет, и ни один кризис тут еще не усложнил жизни, а все они ее только упрощали, в чем ничего хорошего по определению же нет!
И я подумал: а ведь прав Марк. Можно, как его великий ровесник Эдуард, любимый мой поэт и прозаик, опять приветствовать грядущего гунна, но как раз топ-менеджер выплывет, а насчет Эдуарда я совсем не уверен. Ему, конечно, мало надо, и выживет он в любых условиях, но будет ли ему где печататься – не знаю. А главное – будет ли кому к нему прислушиваться? Буржуа – это пошло, нет слов, но буржуа умеет работать. Выучился как-то в последние десять лет. Он поверил, конечно, новой стабильности и сделал это совершенно напрасно, потому что никакой стабильности нет; он принял мыльный пузырь за твердую сферу, взгромоздился на нее, поставил стул, стол, комод, двуспальную кровать, оборудовал лужайку для гольфа… Но ведь это не он виноват, что ему предложили такой капитализм. Был бы другой – он строил бы другой, а ему предложили игру без правил. Не советскую (все-таки реальную и выключенную из мирового рынка с его периодическими кризисами), не западную (держащуюся на каком-никаком законе), а вот такую, российскую, никакую, висящую в пустоте. Пока есть соизволение – есть бизнес; пока есть нефть – есть деньги. Потом в этих правилах что-то нарушилось, потому что вечных пузырей не бывает; на счастье системы, ее очередное схлопывание совпало со всемирным кризисом, который рано или поздно – скорее рано – будет благополучно преодолен. Можно свалить на Штаты, сказать, что они всем нам подгадили – в 1998 году Кириенко с Чубайсом валили на азиатский кризис, не то бы мы, конечно, проскочили. Но ясно ведь, что у них машина нырнула в промоину, а у нас лопнул пузырь. По масштабу, происхождению и последствиям это две совершенно разные катастрофы.