Захар Прилепин - Именины сердца: разговоры с русской литературой
Я очень люблю Диму Быкова, это великий поэт. Замечательный его роман «Эвакуатор» — это, конечно же, фантастика. Я думаю, что если ему станет интересно, он может сделать вещи, которые войдут в золотой фонд фантастики.
— Ты сказал, что любишь стихи Быкова, я, признаться, удивился — хотя и сам считаю его первым поэтом.
— Была такая история. Мы ехали с ним в одном купе на конференцию фантастов. А я за полгода до этого заболел стихами Быкова. Но знакомы мы еще не были. Дело было так. Я сажусь в поезд, захожу в купе, а там уже расположился веселый и, скажем так, плотный мужик, который вскоре начал увлеченно вскрывать бутылки, произносить тосты, рассказывать скабрезные анекдоты… Часа через три я узнаю, что его зовут Дима. К вечеру узнал и фамилию: Быков. Но мне даже в голову не пришло, что он имеет отношение к тому человеку, чьими стихами я зачитывался. Потому что тот Быков в моем представлении должен был быть субтильным, интеллигентным юношей, у которого в глазах вся мировая скорбь. Внезапно ранним утром выяснилось, что он поэт. Я говорю: «Вы поэт?» — «Да!» — «Дима Быков?» — «Ну, да!» — «Это вы написали такие строки», — и читаю его стихи по памяти, я их много знаю. Он говорит: «Я написал, я». Я говорю: «Ну, не может быть!» Он: «Почему?» «Я не таким вас себя представлял!»
— Это какой был год?
— Лет семь назад. Меня действительно очень все это поразило. Мне казалось, что это должен быть другой человек. А потом посмотрел на него и понял: все его поведение, в чем-то даже вызывающее, — это его броня. Он — в скафандре.
— А у тебя есть скафандр?
— Конечно. Я: «веселый, толстый, шумный, добрый». А внутри я маленький, сухой, злой и псих полнейший. (Смеется. — З.П.)
— И ты вообще стихи любишь, не только Быкова?
— Ну, конечно! Есенина, да не будет это тривиальным ответом. Евтушенко раннего люблю.
— Знаешь, я с самого начала разговора с некоторым тайным удовольствием тебя слушаю: ты очень искренне и очень подробно хвалишь своих коллег: и молодых, и совсем уже маститых. Не самая частая черта среди писателей! Может, где-то в анаграмме «Троя», о которой ты поминал, притаилось еще и «отсутствие зависти»?
— Литература — большое поле, где каждому есть место. Какой смысл завидовать! Каждый уникален.
— Ты можешь дать какие-то советы писателям вообще и писателям-фантастам в частности? Вот смотрят они на тебя с затаенным восторгом и думают: «Блин, мне бы вот так». Ты чего им скажешь? «Ребята, мол… »
— Ребята, идите работать на завод, рабочая профессия очень востребована, и шансов преуспеть у тебя гораздо больше, если ты вытачиваешь гайки, чем если ты пишешь книжки. (Смеется. — З.П.)
— Они же обидятся. Они скажут: «А сам ты работал на заводе?»
— Мне просто повезло. Но это не повод думать, что у каждого получится быть в шоколаде.
— Тебе сколько лет было, когда у тебя что-то стало получаться?
— Я пишу где-то с восемнадцати лет. То есть я просто в какой-то момент сел и начал писать. И мне это очень нравилось. Потом где-то в двадцать с небольшим я понял, что писательство приносит доход, что это можно сделать профессией.
— Это был какой год?
— Восемьдесят девятый, когда я начал много публиковаться. А в начале девяностых я вдруг подумал: а почему бы не работать писателем? Меня, конечно, все отговаривали, родные, друзья, говорили: «Что ты, сумасшедший, что ли? Лучше оставайся врачом, а для души немножко пиши».
— Ну да, у тебя ведь медицинское образование…
— Да, я психиатр. Все почему-то улыбаются, и даже несколько нервно улыбаются, когда я говорю, что я психиатр, все сразу начинают бояться… ну да, карательная психиатрия — это страшная вещь.
На самом деле реально шансов на то, что ты начинаешь писать и у тебя получится, — очень мало. Скорей всего, даже если получится, ты станешь одним из тысячи человек, которые публикуются. Это рулетка.
— Все-таки рулетка? А наш разговор начался с расшифровки анаграммы «Троя».
— «Троя» — это необходимое условие, а дальше включается рулетка.
. . .Когда я был совсем маленьким писателем, мне было двадцать лет, у меня был знакомый товарищ, на десять лет старше меня, он тоже обожал фантастику и все время пытался научиться писать. И он говорил: «Слушай, Серег, у тебя ведь получается! Формулу-то раскрой?» Я говорю: «Какую формулу?» Он на полном серьезе отвечает: «Но это же понятно, что есть некая формула, согласно которой пишут!» В которой объясняется, как пишут, как слова соединяются вместе. У него был математический склад ума. Я говорю: «Ты с ума сошел — какая формула? Я сажусь и пишу». Он: «Врешь, ты знаешь формулу».
И я ее не раскрыл. Потому что не знал.
— Это беда многих людей, которые считают, что текст можно собрать из каких-то составляющих.
— Конечно. Из кирпичиков. Типа здесь у нас лежит труп, а здесь у нас герой страстно обнимает героиню.
— Но кто-то и так пишет.
— Это халтура. Халтура дает тактическую выгоду. Но если тебе чего-то не дано свыше, если ты писал не всерьез — твои тексты не оживут.
— К советской фантастике ты как относишься?
— Ефремов — очень интересно. Беляев — любопытно в детстве. Это здорово, но на определенный возраст. Взрослые будут читать лишь из ностальгии. Но детям рекомендуется: это замечательно попадет в резонанс с их психикой. В чем, например, кайф от того же Жюля Верна: в его детской педантичности. В «Робинзоне Крузо» это тоже есть, помнишь? — «…и тут я достал ящик. Оторвав пять досок, закрепленных на десяти гвоздях, я извлек из него три фунта солонины, один фунт был слегка подпорчен морской водой; пять пригоршней свинцовых пуль; шесть фунтов пороха, верхний слой вверху от воды затвердел, прекрасно сохранив сухой порох внутри…», и так далее. Вот это все чудесно ложится на восприятие мира в детстве — это восхитительная попытка структурировать мир вокруг нас.
— Как ни странно, это есть у Бродского. Длинные каталоги перечисляемых им вещей как попытка упорядочить бесконечно распадающийся мир.
— Это попытка сотворить из хаоса порядок, конечно. Это очень важно… Потом приходит черед других вещей, в чем-то даже разрушительных — но свое время для всего.
В чем, собственно, беда человека, который не очень любит книги? В том, что нужные книги ему не попались в нужное время. Как у Высоцкого: «Просто нужные книги ты в детстве читал… »
— В случае Сергея Лукьяненко — что это за нужные книги?
— Я всю жизнь читал запоем. Диккенс. Гюго. Жорж Санд. Чехов. Бунин. У родителей была хорошая библиотека, пара тысяч томов. А фантастика Алексея Толстого… Прекрасно! Великолепный романтик, который создал вещи совершенно изумительные.
— Какой режиссер мог бы экранизировать твои сочинения?
— Терри Гиллиам, который снял «Эдвард Руки-ножницы», «Братья Гримм»…
— «Братья Гримм» многим не нравятся.
— Прекрасный фильм… Хотя, знаешь, всегда хочется, чтоб твой режиссер был более талантлив, но чем более он одарен, тем меньше оставит он от того, что ты написал. Поэтому самый приятный режиссер для автора — тот, который сделает кальку с текста и перенесет ее на экран.
— Сергей Лукьяненко спустя какое-то время, то есть совсем уже взрослый и маститый Лукьяненко: чем он занимается? В пятьдесят, скажем, лет.
— Да это всего через десять лет, это немного… На Лазурный берег не хочу, мне там не очень нравится. А нравится остров Корфу. Это Греция. Если будет там маленький домик, куда можно приезжать и там гостить, — хорошо. Но при этом постоянно я буду жить в Москве, потому что — это очень несовременное мнение, но я патриот. Я люблю свою страну.
— Политические убеждения должны быть у писателя?
— К сожалению, да. Лучше всего их не иметь, но так не получается.
— Каковы они у Сергея Лукьяненко?
— Я жуткий российский шовинист и полнейший русофоб. Меня не любят патриоты, потому что у меня патриотизм неправильной системы. И меня не очень любят космополиты, потому что я патриот, что тоже неправильно, на их взгляд. Поэтому мне достается и слева, и справа. Все говорят: приходи к нам, приходи к нам. В национал-патриоты, к примеру. Я говорю: «Ребят, у вас гранаты не той системы». «Хорошо, — говорят мне, — тогда приходи к нам в космополиты». Я говорю: «Ребят, знаете, у вас вообще гранат нет, а нам они еще пригодятся». Так все и происходит. . . Надо избегать крайностей.
— Но русские люди очень любят крайности.
— Еще больше крайности любят американцы. А, к примеру, Восток — он немножко проще. Он позволяет понять: нет света — нет тьмы; свет — это правая рука тьмы, а тьма — это правая рука света.
— Ты выработал какие-то максимы, согласно которым ты живешь на свете?
— Я всегда исхожу из презумпции доброты. Это означает, что каждый человек, которого я встречаю, — он добрый и хороший, пока он не доказал своим поведением обратное. Если это происходит и выясняется, что человек все-таки сволочь, я становлюсь жесток и беспощаден и ненавижу человека искренне и всей душой. Но изначально я считаю, что человек достоин любви и уважения. Больше всего я не люблю предательства. И не терплю, когда впадают в пессимизм: уныние — страшный грех, уныние — это то, что толкает человека ко всем остальным грехам.