Алла Латынина - “Патент на благородство”: выдаст ли его литература капиталу?
Приблизительно в то же время другой знаток деревни, Федор Абрамов, отрываясь от пряслинского эпоса, бросает взгляд в прошлое. “Поездка в прошлое” — так и называется его повесть 1974 года (появившаяся в печати спустя пятнадцать лет), где писатель размышляет о двух “способах переустройства жизни”, “двух силах”, живущих в народе, и двух результатах деятельности.
Герой повести пересматривает столь же официальную, сколь и привычную для него шкалу ценностей, согласно которой его дядья, бескорыстные революционеры, громившие кулаков во имя социальной справедливости и мечтавшие о том, чтобы не было богатых, лучше его отца, ловкого грамотного мужика, мечтавшего, чтоб не было бедных, и во исполнение этой мечты кое-что сделавшего. Купили мужики на паях два парохода, наладили выгодное и спорое дело, и кому же это мешало, почему ловких, предприимчивых, удачливых, умеющих добыть богатство или хоть достаток своими руками надо искоренить, извести?
“В коллективизации была сделана установка на батрака, на бедняка, на безынициативного работника, — записывает в дневнике Абрамов.— И сегодня подряд все б а т р а к и”.
Конечно, не требовалось проводить грандиозный социальный эксперимент, чтобы убедиться, что бедность бедняков проистекает не от богатства богачей и что от уничтожения последних бедные богаче не станут. Адам Смит, считавший, что свободная игра корыстного интереса, в конечном счете вызывающая увеличение выпуска продукции и тем самым рост всеобщего благополучия, хоть и был опровергаем Марксом, но в результате Маркса опроверг.
Сторонников свободного рынка и частного предпринимательства и до Октябрьской революции в мире было никак не меньше, чем сторонников экспроприации экспроприаторов и планового хозяйства. И не такие уж слабые умы предупреждали желающих разрушить “мир насилья”: не разрушать надо, а работать. Преобразовывать. Но... “А справедливость?” — восклицает Саня Лаженицын (“Август четырнадцатого”) в беседе с Варсонофьевым, утверждающим, что лучший строй “не подлежит нашему самовольному изобретению”, тем более “научному”, что история — река, а не загнивающий пруд, который можно пустить в другую яму, “только правильно выбрать место”.
Вот этот аргумент— справедливость! — и противостоял всегда сторонникам свободы, в том числе экономической; и если требование справедливости со стороны низших классов можно еще счесть проявлением имущественного интереса, то как не признать душевного величия, ну, скажем, за Толстым, для которого греховна сама цивилизация с разделением на богатых и бедных?
Чтобы пересмотреть эти взгляды на справедливость, надо было увидеть мнимость ее торжества при социализме. Ложь социализма доказывается от противного.
Нужно было увидеть отдаленные результаты коллективизации, чтобы популярная в 30-х годах идея жестокой, но справедливой меры, направленной на создание новой деревни, нового человека, сменилась сознанием несправедливости, допущенной по отношению к лучшим представителям народа; чтобы образу загребущего кулака с тяжелым и подозрительным характером, мироеда и хищника, пришел на смену образ ладного, открытого, тороватого работника, умелого хозяина, заботящегося о всеобщем благе уже одним тем, что заботится о своем богатстве.
Нужно пожить в обществе принудительного равенства и всеобщего рабства (даже рабством не обеспечившего, впрочем, социальную справедливость), в обществе нещадной эксплуатации человека тоталитарным государством, чтобы ретроспективно увидеть в ненавистном отцам и дедам эксплуататоре и денежном мешке несостоявшегося спасителя нации.
Случайно ли, что как раз в период морального крушения коммунистической идеологии, но призрачной устойчивости ее оболочки на театральных сценах и на экранах замелькали персонажи, создающие устойчивый образ привлекательной России, которую мы потеряли, задолго до говорухинского фильма? Вспомним хоть великолепного Паратова — Никиту Михалкова в белоснежных одеждах, на роскошном пароходе. Вот ведь был шанс у страны — были эти энергичные промышленники, торговали по всей Волге и по всей стране, оборачивали капитал, развивали производство, строили прекрасные дома — на тебе, приходит плюгавый смешной неумеха с пистолетом. И хоть в фильме Рязанова в соответствии с пьесой умирает Лариса, зритель симпатизирует не столько ей, сколько Паратову, предвидя к тому же и его скорый конец от руки таких же вот недотык.
А случайно ли, что в эфросовской постановке “Вишневого сада” Лопахина играл Высоцкий, чье актерское обаяние и значительность личности выводили его на первое место в спектакле? Правда, и Чехов отводил Лопахину первостепенное место и хотел, чтобы его сыграл Станиславский. Но ведь отказался же Станиславский играть, и зрители долго видели разбогатевшего мужика в господской нелепой одежде, применяя к нему слова других героев” — хам, мужик, хищный зверь. Ну пусть не самой хищной породы — вот он даже помочь хочет хозяевам сада, но все ж кончит тем, что топором ударит по вишневым деревьям и глупых дач понастроит.
Нужен был опять же наш исторический опыт, чтобы понять, как призрачно торжество Лопахиных, нужно было увидеть комфортабельные лопахинские дачи (“пошлость” в сравнении с барским садом) занятыми каким-нибудь сельсоветом и ощутить всю их прелесть в сравнении уже с тотальной деградацией и уродством, пришедшим на смену “хамскому капиталу”. Нужно было испить море крови, измерить пределы человеческого падения, доносительства, злобы, мести, жестокости, чтобы Лопахин предстал во всей своей цивилизаторской миссии: да, мужик, не аристократ, но и не хам. Собственник — да, предприниматель. капиталист. Основа надежности и устойчивости общества.
Короче, прежде чем с критикой официальной идеологии выступила освобожденная Горбачевым пресса, эту идеологию уже изрядно расшатали и театр, и кинематограф, и литература, вперившие свой вопрошающий взгляд в прошлое.
Подчеркнем, что это был взгляд ретроспективный. И этим он отличается от взгляда в упор.
Какой из них более точен?
В повести Гоголя “Портрет” художник никак не может угодить светской барышне — то тени под глазами слишком заметны, то худоба щек чрезмерна, то желтизна резка. Все эти недостатки отсутствуют в идеальном портрете Психеи, которой приданы черты знакомого лица. Не сталкиваемся ли мы здесь с тем же феноменом?
Мне уже приходилось говорить, что в “Красном Колесе” среди многообразных задач, поставленных перед собой писателем, стояла и задача показать упущенные возможности общественной солидарности — в противовес теории классовой борьбы. Какие герои, согласно исторической концепции Солженицына, являются подлинно прогрессивной силой общества? Как могла бы образоваться общественная иерархия, обеспечивающая обществу процветание и устойчивость, возможно ли заменить классовую борьбу сотрудничеством и взаимным перетеканием интересов?
Здесь нам важны в первую очередь два персонажа, характеры которых выписаны в явной полемике с русской литературной традицией.
Русской литературе не привыкать брать нравственные уроки у мужика, начиная с Савельича и кончая толстовским Платоном Каратаевым (у чеховских или бунинских “мужиков” мало чему поучишься).
На первый взгляд Арсений Благодарев выполняет ту же функцию. Но лишь на первый. Перед нами — новый тип человека из народа, на которого и рассчитана столыпинская реформа: хороший, умный солдат, дисциплинированный, без заискивания перед начальством, с чувством собственного достоинства, но без панибратства. Благодарев и крестьянин такой же. Энергичный, ловкий, сметливый, он не упустит в хозяйстве ничего, он воспользуется столыпинской волей, чтоб выйти из общины, построиться, завести хозяйство, — и, конечно, начнет богатеть. В следующей своей фазе, спустя десяток-другой лет, это Захар Томчак, уже не крестьянин даже и не кулак — сельскохозяйственный магнат, образцово поставивший прибыльное дело.
Сам по себе герой в русской литературе тоже не новый, совсем не новый. Ново — отношение автора. И оно особенно наглядно проступает, когда для сравнения подыщешь у другого писателя лицо, занимающееся той же примерно деятельностью.
Возьмем хоть Ивана Кузьмина Мясникова из очерка Глеба Успенского “Книжка чеков”.
Успенский и старого купца, каких много у Островского, не больно жалует, богатство его нажито темным путем, все в нем, мол, обман, но он хоть и наживал большие капиталы, в глубине души не считал себя праведником и замаливал грехи, жертвуя Божьему храму, и кормил всех, кто мог уличить его в нарушении “неумолимого закона”, — словом, был дойной коровой для самого широкого круга.
Иного сорта делец новой формации —законов не нарушает, “на все у него есть патенты, везде заплачено”. Казалось бы — хорошо?
Нет, законная деятельность Мясникова видится Успенскому хищнической, разрушительной, причем особую неприязнь вызывает у писателя нравственное отупение героя: почему, мол, тот не испытывает никаких угрызений совести, когда “прикоснется своими капиталами к дремучему темному бору... — и глядишь... осталось голое изрытое место”, или когда под ножом умирают “тысячи быков, тысячи рыб”, или когда тысячи тварей с ревом, хрюканьем, беспомощным блеянием, битком набитые в вагоны, крепко-накрепко запертые, увозятся на убой неизвестно куда.