Валентин Моисеев - Как я был «южнокорейским шпионом»
В соответствии с законом, рекомендации вышестоящего суда, рассмотревшего кассационную жалобу, обязательны для нижестоящего. Но они не были выполнены, поскольку тогда пришлось бы руководствоваться законом о гостайне от октября 1997 года, а он не только не имеет обратной силы, но и передача каких-то сведений после этой даты мне не инкриминировалась. Суд отклонил все ходатайства о проведении повторной экспертизы степени секретности документов и сведений. В результате, в отличие от других «подобных уголовных дел», которые, как говорится в Пояснительной записке, «не могли быть доведены до конца», мое дело закончилось обвинением, а «права гражданина и человека» – забыты.
Отказался суд и приобщить к делу документы, сведения из которых я якобы разгласил, в том числе и упоминавшееся выше постановление. Это было важно, для того, чтобы сопоставить даты моего ознакомления с документами, если я их действительно читал, с датами инкриминируемого разглашения, уж не говоря о том, что суд сам бы мог убедиться, что представляет собой постановление.
Как, например, я мог разгласить сведения о российском предложении начать закрытые переговоры в области военного сотрудничества в августе 1994 года в Москве, если это предложение, как предполагается, было сделано лишь в ходе переговоров, состоявшихся в сентябре в Пхеньяне? Или передать проект договора о дружбе и сотрудничестве между КНДР и РФ в сентябре 1996 года, если он поступил в департамент только 30 сентября и в лучшем случае мог дойти до меня как до начальника отдела через неделю? И я, и мои адвокаты не раз пытались убедить суд, что документы могли бы объективно подтвердить наши слова, но этого-то меньше всего нужно было суду. Он вообще не выяснял, передал – не передал, секретно – несекретно, хотя, казалось бы, в этом и была его основная задача, написав в приговоре, что я «сообщил все те сведения, которые были установлены предварительным следствием».
Что касается постановления о ликвидации комплекса «Рамона», то оно было в деле, когда я с ним знакомился после следствия. У меня в записях есть даже ссылка на том и лист, где оно находилось. Но тогда дело было не сброшюровано, страницы были проставлены карандашом, и при окончательном оформлении дела перед отправкой в суд постановление загадочно исчезло. В этом и смысл того, что дело при ознакомлении дается читать в «сыром виде», чтобы потом его можно было подчистить.
Я пытался уже после освобождения официально узнать в МИДе, когда все же оно поступило в Центр из Пхеньяна. Но получил ответ за подписью директора Первого департамента Азии Е. В. Афанасьева, что даже эта информация является секретной. Мои бывшие коллеги в очередной раз не захотели помочь мне.
Судебный марафон
Мой судебный марафон длился два года, пять месяцев и шесть дней, начавшись 2 августа 1999 года, когда дело из Главной военной прокуратуры, утвердившей обвинительное заключение, было передано в Московский городской суд, и закончилось 9 января 2002 года вынесением определения Верховным судом, которое утвердило обвинительный приговор Мосгорсуда. За это время в Мосгорсуде было проведено более ста судебных заседаний, сменилось пять судей и 12 народных заседателей, семь составов суда, два прокурора, а также состоялось три заседания Верховного суда. В общей сложности около 150 раз меня вывозили в здание Мосгорсуда. Уже одна эта статистика говорит, что российскому правосудию нелегко и недешево дался вывод о моей виновности.
Для меня же это было время крайнего напряжения всех физических и духовных сил, время, когда казалось, что ты наталкиваешься на глухую стену непонимания, что ты вдруг настолько поглупел, что не можешь ничего объяснить так, чтобы тебя поняли, или что ты сам ничего не понимаешь. Ты говоришь: «Это черное!» – и слышишь в ответ: «Ну что вы, Валентин Иванович, – это же белое!»
Суд под председательством судьи Н. С. Кузнецовой
Первый суд под председательством судьи Кузнецовой начался 11 октября 1999 года. О том, что он состоится, я узнал лишь накануне от Ю. П. Гервиса. Никакого официального извещения я не получал, но, начитавшись юридической литературы, знал, что решение о дате заседания должно быть вынесено судом не позднее, чем через две недели после поступления дела в суд, а сам суд должен начаться не позднее, чем через месяц. К тому времени все сроки были превышены уже более чем вдвое. Ждал я и решения по поводу моего ходатайства о рассмотрении дела судом присяжных, с которым я выступил по завершении предварительного следствия, но, как оказалось, напрасно – его вообще не рассматривали.
Естественно, что никакого сна в ночь перед первым заседанием суда не получилось. За год с лишним в изоляторе я пообвыкся, а здесь предстояло что-то новое и необычное, должное решить мою судьбу. Я лежал и перебирал в голове все, что нужно сказать, дабы убедить суд в моей невиновности, не зная еще, что никто не будет слушать мои доводы.
Ситуация осложнялась еще и тем, что у меня не было при себе обвинительного заключения и все обвинение, изложенное более чем на 50 страницах с массой дат, названий и т. п., я пытался еще раз проанализировать по памяти. Как секретное оно хранилось в спецчасти изолятора и мне выдавалось только по предварительной просьбе. Для работы с ним меня выводили в отдельную камеру. Все выписки из него и свои заметки я должен был делать в специальной секретной тетради, которая также хранилась в спецчасти и выдавалась мне вместе с обвинительным заключением.
О том, что такое выезд из СИЗО в суд, что такое автозак, что такое менты и чем они отличаются от лефортовских эфэсбэшников, я знал только со слов моего трижды судимого соседа по камере. И это тоже не добавляло сна. Когда меня привели в зал заседания и заперли в клетке, первый вопрос Юрия Петровича был о моем самочувствии.
Этот суд, как и последующие, был закрытым. Иначе, как представляется, такие процессы, построенные на предположениях, не могли бы состояться. В зале были только судьи, прокурор, адвокат и я, а также двое конвоиров. Ходатайства о том, чтобы сделать открытыми хотя бы заседания, не касающиеся секретных вопросов, были отвергнуты. Впрочем, отвергнуты были практически все ходатайства, а не только это. В лучшем случае говорилось, что суд учтет заявленное при вынесении решения.
С первых минут заседания судья Кузнецова не скрывала своего пренебрежительного отношения ко мне и своей уверенности в моей виновности. Это сквозило в каждом ее слове и жесте. Мое выступление как обвиняемого она слушала, облокотясь на стол и положив голову на руку, прикрыв при этом глаза. В дальнейшем, предоставляя слово мне или Гервису, она обычно предваряла это словами: «Ну, давайте, говорите, посмотрим, что вы еще придумали!» и, полуобернувшись к столу и положив ногу на ногу, принимала ту же позу. Ее манера поведения в зале суда больше соответствовала всевластной базарной торговке советских времен, чем человеку, беспристрастно осуществляющему правосудие.
В руке Кузнецовой никогда не было карандаша, она ничего не записывала. Весьма пожилые народные заседатели откровенно дремали. Один из них был глухой, что выяснилось, когда он задал мне невпопад вопрос, и судье пришлось ему объяснять, что я не военнослужащий и потому «из расположения гарнизона» документов не выносил. В другом случае у него засвистел слуховой аппарат, что услышали все, кроме него. Кстати, это был единственный вопрос, когда-либо заданный мне одним из 12 народных заседателей. По-моему, они не читали даже вложенные специально для них в материалы дела ксерокопии газетных статей, чтобы хоть знать, о чем и о ком идет речь.
Государственный обвинитель – все тот же надзиравший за следствием прокурор И. В. Дубков – практически молчал, давая лишь отрицательные заключения на ходатайства. Все остальное за него делала судья. Даже обвинительное заключение зачитывала она, что, по сути, означает и предъявление мне обвинения судом, а не прокуратурой. Знакомясь впоследствии с протоколом судебного заседания, адвокат А. Ю. Яблоков спросил меня, на всех ли заседаниях присутствовал прокурор, поскольку не нашел упоминания о нем в протоколе. Его выступление в прениях было ничем иным, как повторением своими словами обвинительного заключения, как будто и не было судебного заседания.
Мучительной была встреча после долгого перерыва с моими бывшими коллегами, которые были вызваны в суд в качестве свидетелей. И совсем не потому, что они могли сказать что-то плохое обо мне или как-то подтвердить обвинение. Наоборот, сказанное ими и по поводу делопроизводства в МИДе (как учитываются и обозначаются в министерстве секретные документы, каков порядок ознакомления с поступившей из посольства почтой), и по поводу встреч и бесед с южнокорейцами (беседовали все и в основном по северокорейской тематике), и по поводу корейского языка (можно перевести за день не больше 4-5 страниц), и по многим другим вопросам свидетельствовало в мою пользу. Почти все они сказали, что протоколы их допросов на предварительном следствии оформлены некорректно.