Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №4 (2004)
Они законченные, догонять их нельзя. Потеряй там деньги — спасут, но официально. Нет сострадания, только мы, дураки, можем за всех переживать и радоваться возможности помочь.
Видели русских. Один, Гусев, хозяин ресторана. Жена-шведка, дочери в зале. Сам за стойкой бара. Мышление уже перевернутое. Нарочно зашли проститься — нет, ничего. Другой — наш, Юра, строит АЭС. Рад безумно. Хвалит безумно порядок.
Старушка в магазине. Совсем русская. С внучкой. Внучка в джинсах, в майке. По-русски не говорит никто, внучка не учится. Старушка показала крестик, заплакала, отошла.
Любви не хватает не только духовной. Посмотришь с интересом на девчонку, она вся тянется, рада — мужчина смотрит. Танцы те же, что и у нас. Рестораны такие же, как у нас на Новом Арбате. Пол посыпают порошком стеарина, чтоб скользил.
Оркестры меняются ежемесячно. Например, в Питерсхалле играли испанцы, ждали французов. В рыбацком ресторане играли поляки. В честь Валентина “По диким степям Забайкалья”, в мою — “Степь да степь кругом”. Песни русские знают. “Калинку” мы возненавидели. Считают, что раз русский, то национальный гимн — “Калинка”. Также ждали трепака под балалайку и косовороток. “Рубаха польская, — шутил я на пресс-конференции, — брюки немецкие, ботинки чешские, одна душа да голова русские”.
Тянутся к нам. Но расчетливо. Мы вам финские наряды, вы — сигары, они в Москве дешевле. И т. д. Расчетливость до жесткости (жестокости? или так привыкли?). Несемся 140 км. Тут кладбище, мой отец. “Г-жа Сильвандер, давайте заедем”. — “Нет времени. Может быть, обратно будет две минуты”. Большая дочь, старая мать. Торопливое фото около них. Любопытство газетчиков. Но вежливое. Хотя врут и не краснеют. “Владимир Распутин, Валентин Крупин”, это то, что заметно, остальное на финском и шведском.
Газет и направлений не запомнить. Левые представляют, что у нас рай. Шукшин “Калиной красной” им перешел дорогу. Другие нас чернят. Да еще цапаются друг с другом. Мы для них были редкостью, так как говорили правду. Томас (переводчик) говорил, что переводил многих наших, не слушая, так как трафареты цифр и тезисов. Это вредило, так как дружба крепнет на откровении. Можно умолчать о чужом недостатке, но не о своем; также друг обязан предупредить об опасности.
Да, но какие там дороги! А может быть, и хорошо, что у нас плохи, пусть ездят поменьше. Скорость проскакивания восхищает, но не всё же.
Вопрос: почему поссорились с китайцами? Тут же шутка — в Москве всех кошек убили, так как они говорили: мао.
— Почему покупаете хлеб? Ведь столько засеяли.
— Почему все больше разводов?
— Почему растет при социализме преступность?
Впечатления отрывочные. Не стесняются быть смешными. Непринужденность внутри отрезка времени — сидят на столах, поют весело все вместе. Проф. Хульден и сын. Купание на даче Хульден. Распутин впервые купался в море, всё Байкал. Вода почти красная.
Библиотеки — чудо. Зал для малышей. Куклы, игрушки. Зал пластинок. Младшие библиотекари получают чуть больше 2 тыс. Это 400 рублей. Но меняют не один рубль к пяти маркам и даже один к семи.
Наши инженеры за столом. И настороженность, и неприятность от этого. Торгуют трубами. Сидят важные. Друг друга на “вы”. У нас вообще больше церемоний.
План по улыбкам выполнили вперед на три пятилетки — плохо без языка. Поэтесса-старуха помнит русского солдата первой мировой и его слова: “На пле-чо! Здравья желаю, Ваше императорское величество, ура!”.
Другого солдата, Петра Филиппова, помнит другая, Сольвейг. Он у них жил, работал как военнопленный (1942—1944 гг.). Работал плохо, но пил, пел и играл на балалайке.
Фермер Мартин. Сестра с мужем уехали на три дня в Швецию. 10 тыс. яйценосных кур. Собирает прессованное сено овцам; бегают три ребенка за трактором. Брошенный дом. Отец Бергиты (переводчицы) был на реке Свирь. “Послали”. Кошка Сабина. Бабушка по-шведски — “мур-мур”. “Похмелье” — “крапула”.
Читали рассказы, переводчик Бертель не знал слов “лапти”, “нищета” и т. п. Счастливые люди.
Ночные рестораны. Матти Линд. Красные женщины с цветами.
Картинная галерея в Вазе. “Последние”, уходящий ряд людей в пустоту. Знают лучше писателей-эмигрантов. Книжные магазины забиты. Дорого. Читателей в транспорте нет, только газеты.
Так же гадают на ромашках. Тянутся к нам.
К лучшему, что тетрадка кончилась. А то надоело.
Главное в поездке — Распутин.
Сейчас четыре дня уж, как здесь. Устал рассказывать. Был в издательстве, в ЦДЛ, у Яшиных, снова в ЦДЛ, в иностранной комиссии.
В любезном
Михаил Чванов • "...Всего мира Надеждо и Утешение" (Наш современник N4 2004)
Михаил Чванов
“...всего мира Надеждо
и Утешение”
Кто-то считает — по дурости, а я с некоторых пор считаю, что специально: с детства нас звали в дальние дали, уводили из родных мест — в том числе по всевозможным комсомольско-молодежным и иным путевкам, чуть ли не с пеленок прививая мысль, что лучшая доля ждет нас где угодно, только не в родном селе или деревне. И строили мы заводы, плотины, нефте- и газопроводы зачастую, как теперь оказалось, для чужого дяди в чужих странах, для других народов, а они в благодарность за это нарекли нас оккупантами, и, кроме всего прочего, оказалась впусте коренная, сельская Россия. Сейчас вставать бы на ноги, а уже некому почти, нас на планете все меньше и меньше, в оставшихся редких деревнях все больше одни старики...
Увела и меня молодость из родного села. На то много было причин, в том числе и змея-романтика. И мало кого из родственников, тем более народившихся после меня, я в родном селе знаю, и стал я для него почти чужим, приезжал редко, больше встретиться не с родственниками, не с односельчанами, а с прекрасной рекой Юрюзанью, послушать тихий звон ее перекатов, да с горой Сосновкой, на которой провел я свое не очень радостное послевоенное детство и которой поверял свои горькие тайны.
Я много где был, спускался в глубочайшие пещеры, поднимался к кратерам высочайших действующих вулканов, искал в Арктике пропавшие экспедиции. Искал, оторванный от корней, может, прежде всего, самого себя; теперь можно сказать честно: не нашел. По глупой молодости не задумывался: где — рано или поздно — придется лечь в мать сыру землю. Казалось, какая разница, где лечь. Мечталось даже порой: чтобы не обременять никого хлопотами, вот взять и пропасть без вести в той же Арктике...
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Еще сравнительно недавно я не мог даже думать, что в судьбе у меня, тайно крещенного, но почти до седой бороды не носящего креста, встанут два порушенных православных храма, — теперь я понимаю, что не случайно, а по Божьему промыслу, — в которые я, словно кирпичи, вложу часть своей жизни: Дмитриевского — во имя великомученика Дмитрия Солунского, покровителя всех славян — на юго-западе Башкирии, в родовом селе-имении великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова с символическим названием Надеждино, счастливым образом соединившего в себе славянскую и тюркскую кровь (а сыновья его, великие славянофилы Константин и Иван, по матери-полутурчанке вообще были прямыми потомками пророка Мухаммеда), и Свято-Никольского — на северо-западе республики, в основанном еще Строгановыми самом древнем русском селе в Башкирии, в Николо-Березовке на Каме — во имя Святителя Николая Мирликийского (его, кстати сказать, почитают и мусульмане), к чудотворной иконе которого в предчувствии вселенских бед России дважды приезжала великая княгиня, позже причисленная церковью к сонму святых, великомученица Елизавета Федоровна. Но по-прежнему я был бесприютен в смысле последнего дня.
Родительское кладбище волею судеб оказалось посреди соседнего села-райцентра, постепенно наехавшего на мою умирающую Михайловку. Отец мой, инвалид Великой Отечественной, вынужден был уехать из Михайловки в поисках лучшей доли — и лег пусть и в родную уральскую землю, но не на родительском кладбище. Я же просто-напросто отгонял мысли о последнем своем пристанище: время покажет.
Но однажды в Югославии, оставшись один на блокпосту после прощания со своими сербскими друзьями перед обратной дорогой на Родину, вслушиваясь в недалекий постук тяжелого пулемета, я вдруг вздрогнул и сжался от такой безысходной бесприютности и одиночества! Мне было страшно не потому, что могу погибнуть, а потому, что могу лечь в чужую землю, хотя Югославия для меня не чужая страна, не говоря уже о том, что к тому времени я воочию убедился, что треть ее кладбищ — русские могилы. Да и в немногих других странах, где мне в последние годы по делам Международного фонда славянской письменности и культуры пришлось побывать, — в Болгарии, Чехии, Греции, Польше, — меня тянуло не в магазины и даже не в музеи, а на кладбища, и везде я натыкался на русские могилы. И в тот тяжелый для меня вечер я понял, что хочу лечь единственно в родную землю, среди берез у башкирско-татарско-русского села Малояз, видимо, по Божьему промыслу в не столь давнее время образовавшегося из трех деревень: в конце тридцатых годов теперь уже прошлого века сгоревший почти дотла Татарский Малояз стали заново отстраивать как районный центр, между башкирской деревней Каратавлы и русской переселенческой Михайловкой, а со временем все срослось воедино.