Виталий Шенталинский - Рабы свободы: Документальные повести
…Линия борьбы с гегемонией пролетарской идеологии все более и более выкристаллизовывается.
Принимает ли эта «фронда» организационные формы? Вряд ли, хотя кое-какие намеки уже попадались… Михаил Булгаков и еще кое-кто были у Шкловского и совещались о «своем» органе. Возможно, что это совещание ничего не дало, так как шел разговор еще об одной встрече, но, насколько удалось выяснить, вторично эта группа не встречалась…
Во что выльется эта «фронда»? Трудно сказать, но, мне кажется, некоторые из этих журналистов могут свихнуться и скатиться в лагерь корреспондентов «Руля» и «Социалистического вестника»[65]. Левидов[66] замышлял… ехать за границу на пароходе Совторгфлота, минуя административный отдел Моссовета, так как он не уверен, выдадут ли ему паспорт. То же хотел сделать и Юнпроф, и Непомнящий, и многие другие.
Но несомненно одно: пора задуматься об этом «уклоне» части журналистов и литераторов и локализовать его…
«Верно», — удостоверяет выписку Гендин. Его упругая подпись гусеницей переползает с одной бумаги на другую. Булгаковская папка растет не по дням, а по часам.
Гендин наверняка знает, что сегодня, 5 октября, в Московском Художественном театре — премьера пьесы Булгакова «Дни Турбиных». Но и представить себе не может, что этот день станет едва ли не самым важным в судьбе его подопечного. Ибо, как пишут в романах, на следующее утро тот проснется знаменитым.
Успех был оглушительный, триумфальный. Имя Булгакова сразу стало известным. Атмосфера вокруг него раскалилась до предела.
«Направляюсь в ГПУ (опять вызывали)», — сообщает Булгаков 18 октября в письме Вересаеву, должно быть, желая дать знать, куда идет, если с ним что-нибудь случится.
Новый, только что назначенный начальник Пятого отделения Рутковский[67] докладывал в этот же день:
Вся интеллигенция Москвы говорит о «Днях Турбиных» и о Булгакове…
В нескольких местах пришлось слышать, будто Булгаков несколько раз вызывался (и даже привозился) в ГПУ, где по четыре и шесть часов допрашивался. Многие гадают, что с ним теперь сделают: посадят ли в Бутырки, вышлют ли в Нарым или за границу…
Пока на Лубянке переваривают тревожную информацию, туда приходит секретный пакет от наркома просвещения Луначарского.
3 ноября 1926 г.
ОГПУ, т. Ягоде
Мною получено заявление гражданина Булгакова, которое и препровождаю.
Заметим: не писателя — «гражданина». Наперсник талантов, садовод искусств, нарком Луначарский ничего не просит и не требует. Просто извещает — а вы уж, товарищи, сами решайте, вам видней.
О чем же заявляет неугомонный Булгаков? Да все о том же. Нет чтобы сидеть тихо — раззвонил на всю страну!
Народному Комиссару просвещения
ЗАЯВЛЕНИЕ
…Прошу Вашего ходатайства о возвращении мне «Дневника», не предполагающегося для печати, содержащего многочисленные лично мне интересные и необходимые заметки.
Задержка «Дневника» приостановила работу мою над романом, не имеющим никакого отношения к политике, разрушила вконец весь мой литературный план года на два вперед…
30 октября 1926 г.
Обе бумаги совершили многоступенчатое нисхождение из кабинета Ягоды, переходя из отдела в отделение, от большего начальника к меньшему, пока не улеглись на стол главного спеца по Булгакову — Гендина, с резолюцией Рутковского:
«Просмотрите его дневники и заметки, имеющие личный характер, можно возвратить (исполните его вызов и пришлите ко мне)».
Кажется, теперь-то уж все решится!
Никаких следов визита в досье нет. Раунд закончился вничью. Рукописи не отдали, но хоть в ссылку не отправили! Зачем же тогда вызывали? Попросить контрамарку на «Дни Турбиных»?
Шум вокруг Булгакова разрастается. В другом ведущем московском театре — имени Вахтангова — пошла еще одна его пьеса — «Зойкина квартира» (печет он их, что ли?), и тоже с аншлагом.
Можно себе представить гордую ответственность скромного уполномоченного, который, с одной стороны, оказался в рабочем контакте с самими товарищами Луначарским и Ягодой, а с другой — держал в руках судьбу возникшей вдруг знаменитости.
Теперь иметь с ним дело стало опасно. Трогать его — в ореоле славы — надо поделикатней. Почешешь затылок: любая неосторожность может стоить карьеры.
Булгаков никак не может примириться с потерей арестованных рукописей. Для него это вопрос принципа, чести! Главная забота — о дневнике, ибо ясно, что оставлять его в руках чекистов опаснее всего. Борьба за его возвращение растянулась на годы. Теперь известно, какими заявлениями писатель бомбардирует Лубянку, и тон их становится все настойчивей.
18 января 1928-го обращается прямо в Секретный отдел:
Позволю себе в последний раз беспокоить Политическое Управление просьбою вернуть мне не предназначающиеся ни для печати, ни для сообщения кому бы то ни было мои записки.
В случае, если Государственное Политическое Управление не пожелает удовлетворить мою просьбу, прошу известить меня о том, что дневник мой мне возвращен не будет…
Не дождавшись ответа, он возобновляет попытки — на этот раз через Горького. Ощутив поддержку, оформляет доверенность на получение рукописей на имя жены Горького — Екатерины Павловны Пешковой, возглавлявшей Политический Красный Крест[68]. «О рукописях Ваших я не забыла, — пишет Булгакову Екатерина Павловна, всегда готовая помочь попавшим в беду, — и два раза в неделю беспокою запросами о них кого следует. Но лица, давшего распоряжение, нет в Москве. Видимо, потому вопрос так затянулся. Как только получу их, извещу Вас».
Лицом, давшим распоряжение, был, по всей вероятности, не кто иной, как Ягода, ибо именно к нему Булгаков адресуется в конце того же года (12 ноября):
Так как мне по ходу моих литературных работ необходимо перечитать мои дневники… я обратился к Алексею Максимовичу Горькому с просьбой ходатайствовать перед ОГПУ о возвращении мне моих рукописей, содержащих крайне ценное лично для меня отражение моего настроения в прошедшие годы.
Алексей Максимович дал мне знать, что ходатайство его успехом увенчалось и рукописи я получу. Но вопрос о возвращении почему-то затянулся.
Я прошу ОГПУ дать ход моему заявлению и дневники мои мне возвратить…
Судя по интонации, Булгаков почти уверен в успехе — нужно только подтолкнуть чекистов, напомнить о себе…
Но над ним уже снова сгущались тучи. И вскоре грянул гром с политического олимпа — сокрушительная критика самого Сталина. Писатель попал в жестокую опалу. Все его пьесы были сняты со сцены, публикации запрещены. Тут и Пешкова, и Горький были бессильны помочь.
Булгаков уже пережил и первоначальную нищету, бесприютность и безвестность в Москве (в ту пору, когда писался дневник), и первую кратковременную славу — бурный успех пьес и ранней прозы (как раз тогда, когда, на взлете, он лишился этого злополучного дневника), и постигшее потом, все более нарастающее публичное отторжение и травлю, — он явно изгонялся из литературы. Его захлестнула петля, государственная удавка, и чем он настойчивей сопротивляется, тем она затягивается туже.
И вдруг, именно в это время, когда писатель уже доведен до отчаяния, когда он меньше всего этого ожидал, его вызвали в ОГПУ и наконец дневник вернули — 3 октября 1929 года, через три с половиной года после изъятия!..
И что же делает с ним Булгаков?
«Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним… Знакомые слова мелькали передо мной, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх по страницам, но слова все-таки проступали и на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и я кочергой яростно добивал их…»
Так Мастер сжигал свою великую непризнанную книгу в булгаковском романе. То же сделал и сам Булгаков со своим дневником, отбывшим более чем трехлетний срок на Лубянке, — уничтожил его. Жест красноречивый, означавший и то, что для писателя его сокровенная исповедь уже осквернена грязными руками «серого человека», и то, что он не хочет больше, во избежание повторения пройденного, хранить явный компромат на себя. Дневник прервала сама жизнь, к этому жанру он уже никогда не вернется.
Да и вообще в тот момент он прощался со своим прошлым, был на распутье — места себе на Родине не видел и доверился судьбе.