Василий Кисунько - Секретная зона: Исповедь генерального конструктора
О предстоящей операции я не сообщал домой. Матери написал, что уезжаю на экскурсию. Но когда я приехал домой после мнимой экскурсии, мать, увидев меня, всплеснула руками:
- Ой, який же ты худьш! У тэбэ, мабудь, чахотка.
- Это потому, мамо, что я был не на экскурсии, а в больнице. Мне сделали операцию.
- То хиба ж тэбэ там нэ годували?
- Годували так, что аж страшно було исты.
Пришлось рассказывать, как меня заставляли есть в больнице, а я боялся. В те времена операции на носоглотке нередко заканчивались смертельным исходом из-за послеоперационного заражения при приеме пищи. Поэтому я голодал, боясь «пойти в рассол» вслед за своим предшественником по палатной койке. Узнав, что у того, кто теперь в «рассоле», то есть в растворе формалина, нет родственников и поэтому на нем будут изучать анатомию студенты-медики, я на всякий случай положил записочку в карман моей больничной пижамы: «Адрес моей матери: Мариуполь, поселок им. Апатова, ул. 8, дом 34, Кисунько Надежда Аврамовна».
В начале августа по этому адресу на мое имя пришла открытка, в которой математички Вера и Таня сообщали, что они находятся в туристическом лагере, который располагается в Мариуполе рядом с городским садом. Это оказалось то самое место, где мы когда-то разбивали свой палаточный пионерлагерь, поэтому я их быстро разыскал. Мы решили все вместе сфотографироваться, но фотографа поблизости не оказалось, а между тем в лагере раздался сигнал, призывающий туристов на какое-то лагерное мероприятие. Девушки начали прощаться со мной, и каждая со значением пожимала мне руку. Я обещал обязательно писать из Ленинграда, а сам думал, как же это я собираюсь ехать в Ленинград, оставляя мать и сестру в сарайчике. Ведь я теперь для них и за себя и за отца. Как-то я спросил мать - не страшно ли ей оставаться ночью одной сторожевать в спортзале. А она ответила, что не страшнее, чем в этом сарайчике, и еще добавила: «Работа - что надо: после занятий уберешь за спортсменами, а потом запирайся и спи до утра, да за это тебе еще деньги начисляют. Можно сказать, не работа, а жилье с уютом и всеми удобствами».
Скоро мне уезжать в Ленинград, а я еще ни разу не побывал в месте постоянных встреч бывших учеников нашей школы. Во время каникул у нас неукоснительно соблюдалось правило - собираться и прогуливаться всей компанией по аллеям заводского сквера. Конечно, это правило действует и сейчас, но я боялся, что при моем появлении в сквере все мои знакомые будут показывать на меня друг другу и шепотом говорить: «Вот идет сын врага народа…» Я пытался сосредоточиться на подготовке в аспирантуру, но в голову лезла мешанина совсем других мыслей, и я решил на несколько дней расслабиться, поездить с сестрой на пляж. Ехать к морю надо было на трамвае через весь город, а потом еще немного прихватывать пешком. Получалось так, что если ехать, то на весь день. Мы с Оксаной купались, загорали и даже сфотографировались в купальных костюмах, и я специально для фото прикрыл тюбетейкой стриженную перед больницей голову. А сестра все-таки здорово плавает. Саженками, но не по-мужски, а с каким-то особым стилем, который сама же придумала: чуть боком. Красиво получается.
За два дня до отъезда в Ленинград ко мне «домой» неожиданно заявился Никифор. Оказывается, он уже несколько дней в Мариуполе на учительской конференции железнодорожных школ Южно-Донецкой железной дороги. Мне было неловко приглашать друга в гости в сарайчик. Но Никифор сам предложил мне пойти с ним на заключительное заседание конференции и послушать выступление знаменитого в те годы Петра Кривоноса, бывшего машиниста паровоза. Теперь он начальник дороги и в клубе железнодорожников объясняет собравшимся на конференцию учителям, как надо учить детей. Клуб находится у самого моря, где проходит железная дорога от городской станции до порта. И там же в тупике стоял пассажирский состав, служивший гостиницей для прибывших на конференцию учителей железнодорожных школ. Поэтому после закрытия конференции мы с Никифором устроились прямо на берегу и просидели за полночь, слушая шум ночного прибоя. В студенческие годы мы были закадычными друзьями, все было много раз нами обговорено, и ко всему этому в минуты прощания что-либо добавить было невозможно. Сейчас нам было приятно просто помолчать вдвоем.
В порту раздавались звуки гудков, отбивались склянки. В ночной мгле светился маяк - как далекий, недоступный огонек надежды, может быть угасающей навсегда. А слева на берегу, почти рядом с гаванью высятся пыхтящие громадины азовстальских домен. Там, еще мальчишками, мы с приятелем Мишкой, переплыв на левый берег Кальмиуса, искупавшись в море, загорали на песчано-ракушечном пляже. А потом в гавани смотрели на настоящие морские корабли, которые, наверное, прибыли из далеких заокеанских стран. Например, хотя бы вот этот, на котором крупными буквами написано загадочное иностранное слово: «ТУАПСЕ». А сейчас уже давно нет ни того пляжа, ни примыкавшего к нему заболоченного пустыря в устье Кальмиуса. Вместо пляжа возвышается уродливая черная громадина шлаковой горы, а бывший пустырь стал территорией огромного завода. Рядом с заводом выросли дома для ИТР и рабочие поселки, бараки и конечно же спецзона, огороженная колючей проволокой, в которой такие же бараки занимают зэки. Таких спецзон в Мариуполе несколько, и у меня одно время возникала мысль поискать там своего отца. Но она отпала, ибо отец, если бы он был там, давно бы дал о себе знать.
Двадцать восьмого августа 1938 года я сел в поезд Москва-Ленинград. Меня провожали мать, сестра, братья отца. Почти ничего не говорили. И так было все ясно. Вернее, как говорил дядя Захар, дело ясное, что дело темное. Перед отправлением поезда он мне сказал тихонько:
- Ну-ка, возьми это, да поскорее, пока моя жинка не видит.
- Зачем?
- Вижу, ты совсем заучился, что спрашиваешь, зачем человеку деньги.
- Спасибо. Лучше при случае помогите маме, пока я устроюсь.
- Маме - это само собой. А ты, хлопче, того… от нашей рабочей копейки не отворачивайся. Пусть невелика она, - ведь мы деньгу не лопатами загребаем, - но зато от щирого сердца. В общем, не перечь дядьке, который намыкался по белу свету: был я саночником и коногоном на шахте, бывал сыном кулака под чужими личинами, кем и где я только не был, и знаю почем фунт лиха. А насчет жинки я пошутил: эти деньги - от нас обоих.
- Хорошо, давай так, - сказал я. - Держи эти деньги у себя до моего востребования. Если понадобятся, то я сам дам знак…
Через окно вагона я жадно всматривался в пробегавшие мимо жиденькие полоски снегозащитных лесопосадок вдоль железной дороги, а за ними необозримые поля благодатного края, что раскинулся между Доном и Днепром. И вдруг почувствовал себя малюсеньким ростком, который словно бы выдернули из этой дорогой ему земли и увозят от нее неизвестно куда и неизвестно зачем. Примутся ли на новой земле его еще совсем слабые, изрядно подорванные корешки? А если примутся - что получится потом? Вымахает ли он, как тот за окном красавец подсолнух с комелистым стеблем и могучим кружалом с маслянистыми семечками, или, может быть, станет таким же перекати-полем, какое только что промелькнуло за окном?
Много раз я проезжал по этим местам в Луганск и обратно, но сейчас по-особому, как никогда, разглядывал все, что проплывало за окном вагона. И думал, что куда бы ни закатила меня судьба, в моей памяти всегда будет храниться именно вот эта стернистая нива, подстриженная под пшеничный ежик, и зеленеющие на ней мягкие кустистые побеги молодого курая, и эти жирные полосы перепаханного чернозема, вобравшие в себя летнее тепло, жаждущие принять в свое лоно янтарно-ме-довое золото пшеничных зерен. Неодолимой силой будет притягивать меня земля, на которой сделал я первые неуверенные шаги, поддерживаемый рукой матери или ухватившись за ее подол, а потом бегал босиком по умытой дождем мягкой луговой траве, - земля первых в моей жизни радостей и горестей, надежд и разочарований.
Мне подумалось, что машинист, который ведет сейчас поезд, может быть, так же, как и я, смотрит в окно паровозной будки, но по привычке словно бы ничего особенного и не замечает. Потому что он вернется обратно и много раз будет снова проезжать здесь и увидит, как будет перепахана эта стерня, как потом на месте пахоты зазеленеет сочный, мягкий ковер озими, как неугомонные ветры погонят по степи уже не перекати-поле, а снежную поземку. И увидит он, как весною вновь пробудятся пашни, чтобы сторицей воздать земледельцу за его труд, и зашелестят пшеничные волны, лениво покачивая по степному ветру тяжелыми, налитыми колосьями. Машинист видит жизнь этого края, я же пытаюсь запечатлеть в памяти только один случайный ее миг и увезти его с собой как талисман родной земли.
А вот и полустанок, который называется так же, как та речка, в которой я, ныряя до дна, искал боевые доспехи русских витязей, заплативших в неравном бою с ордынским войском своими жизнями и кровью за родную землю и за распри на ней.