Иван Родионов - Наше преступление
– А-а, землю есть... на голову сыпать... убивцы! Поддорожники! арестанцы! – вопил он в лесу.
IX
ать Ивана с его женой вернулись с жнитва домой только в сумерки. Они подоили коров, растопили печь, скипятили к ужину молока, наварили картошки и поставили самовар.
С Иваном кроме матери жили два его меньших брата и 9-летняя сестренка. Другую сестру, 22-летнюю Авдотью, прошлой зимой выдали замуж.
Семья некоторое время поджидала Ивана и не садилась за ужин.
Жена его, несмотря на усталость, целый вечер находилась в каком-то безотчетном беспокойстве.
– Чтой-то долго нету Ва нюшки? – несколько раз говорила она, поглядывая в окошко.
– Да сядем ужинать, доченька, чего ж его ждать? Может, он к свету только явится, а мы все жди. Ишь какое дело-то! небось свой дом не пройдет. Где бы ни ходил, все домой придет, – ответила свекровь, все еще злая на сына за утреннюю ругань.
Семья села за стол и принялась есть; у печи загудел наставленный самовар.
«Бу-бу-бу!» так и разносилась по всей избе.
– На свою тебе голову! – сказала Катерина, положила ложку, порывисто встала из-за стола, с сердцем откинула на пол с самовара трубу, продула его так, что из решетки внизу посыпались искры, подсыпала в него углей и, поставив на него вновь трубу, отошла к столу.
Самовар на минуту замолк, в нем только потрескивали угли, выбивая изредка в решетку тонкие, синеватые искорки, но лишь Катерина принялась снова за еду, как он загудел злее и страшнее прежнего.
Катерина положила ложку и, отодвинувшись на лавке от стола, вся побледневшая, сложила руки.
– Што ж ты не ешь, доченька? – спросила свекровь.
– Не хочу, мамынька... Чтой-то сердце болит, а тут самовар гудёт... не случилось бы какого худа с Ва нюшкой?
И ее большие, светло-синие глаза на бледном овальном лице приняли опасливое и дикое выражение.
– Ну, Господь с тобой! Чему случиться-то? Ежели вот не подойдет, пойдем на деревню, поспрошаем.
После ужина и чаю дети настлали на дощатом полу шуб и другой одежки и полегли вповалку, а бабы вышли из избы.
Они обошли всю деревню, состоявшую дворов из двадцати, всех, кого встречали, распрашивали об Иване, но ничего не узнали. Никто из шепталовских мужиков не был сегодня в городе и никто не видел Ивана с утра. Напоследок бабы зашли к Степану – отцу Сашки. Дома была только жена его – Палагея с двумя дочерьми, к которым ходили «гулять» Лобов и Горшков. Младшие дети спали, а Степан куда-то вышел.
– Видно, и вашего Ванюхи дома-то нетути? – спросила Палагея, как только на пороге показались бабы.
Акулина раза четыре перекрестилась перед образами, поклонилась каждой хозяйке отдельно по старшинству, каждую ласково приветствуя по имени, и только тогда ответила Палагее на ее вопрос.
– Да нету, кумушка. Пришли вот с Ка тюшкой поспрошать: не знаешь ли чего? Всю деревню обошли, никто с утрия самого его ноне не видал. Как ушел по утрию в город, так вот и нетути.
Голос Акулины звучал вкрадчиво и мягко. В манере говорить чувствовалась, кроме природной, еще и выработанная изысканная учтивость.
Палагея – высокая тощая, преждевременно состарившаяся баба, казалось, только и ждала случая излить постоянно кипевшее в ее сердце раздражение.
Маленькие, слезящиеся злые глаза ее, с красными, без ресниц веками блеснули, и тонкие, бескровные губы искривились.
– И нашего проходимца, шатуна-Сашки-то, нетути. Ноне они с Серегой Ларивоновым расчет за гнилу получают. Вот в городе-то, должно, сцепились с вашим Ванюхой да и загуляли, штоб им ни дна, ни покрышки, треклятым! ничего до дому не довезет, Сашка-то, все пропьет, пес безхозяйный... все, до последней копеечки...
– Што ты, кумушка?! С чего гулять-то им? Видно, какое дело задержало...
Палагея чуть не подпрыгнула от злости.
– Какие теперича дела к ночи-то? Пьют. Вот какие ихние дела. Уж я знаю ихние дела. Такие пьяницы бессовестные, такие кобели безхозяйные...
– Как быть-то, доченька? – спросила Акулина у невестки, которой тем временем девки показывали свои обновы, купленные к предстоящему деревенскому празднику на день Рождества Богородицы.
Катерина выпустила из рук новый ситцевый отрезок.
– Пойдем, мамынька, на дорогу, может, повстречаем...
– Ну, и я с вами, – сказала Палагея. – Вместях-то все спорушнее. Уж я его пса, каторжника!... Других-то вон угоняют. Хошь бы моего подлеца куда угнали, Миколе-угоднику свечку бы поставили... – говорила она, накидывая на голову платок.
Бабы втроем вышли из избы.
Луна еще не всходила; ночь была непроницаемо-темная и теплая. На черном небе, как серебряные и золотые блестки на натянутом над головой необъятном, мрачном бархате, ярко мерцали частые звезды; белесоватой, туманной полосою тянулся в обе стороны к горизонту млечный путь.
Бабы босиком шли знакомым проселком, по обеим сторонам которого неожиданно вырастали из мрака и, подобно привидениям, маячили гигантские кусты старого можжевельника, разросшиеся в целые деревья. С теплых полей обдавало полынью, бурьяном и можжевельником, с дороги пахло дегтем и пылью.
Палагея говорила не умолкая, жалуясь на Сашку, и подробно рассказала бабам о его последнем озорстве, как он в успенское разговенье напился пьяным, изругал отца, оттаскал сестру Анютку за косы и наставил ей синяков, а когда Степан вступился за дочь, Сашка раскроил отцу бутылкой череп и, «увалив» его на кровать, чуть не задушил. Насилу всей семьей высвободили из его рук Степана. Тот сбегал за своим братом Парменом – страшно сильным мужиком. Они скрутили отчаянно сопротивлявшагося Сашку и в сенях привесили его за ноги к матице головой вниз.
Степан и Анютка стегали его вожжами и кнутом до самого вечера и так настегали ему спину, что она обратилась в один сплошной багровый кровоподтек и во многих местах кожа треснула, а Сашка все-таки не повинился, рвался, ругался, плевал на отца и Анютку и грозил перерезать всю семью.
– Боялись, зальется, так уж отвязали. Вся деревня сбежалась глядеть. Сколько сраму было, а ему хошь бы што! – закончила Палагея.
Акулина изредка, из вежливости, поддакивала. Обеим бабам вся эта история давно была известна, и Палагея знала это, но так была зла на беспутного сына, что не могла отказать себе в удовольствии еще раз вылить перед слушательницами свою душу.
Но бабы знали еще больше. Сашка после Успенья почти каждый вечер сидел у них до поздней ночи, плакал и жаловался на родных, грозя всех их извести.
Иван уговаривал крестового брата бросить пьянство и буйство, предрекая что оно до добра не доведет, советовал покориться отцу и матери и собственноручно перевязывал ему израненную спину; но они не рассказывали об этом Палагее, справедливо полагая, что та или знает, или догадывается об этом.
Пройдя пашни своей деревни и обглоданный скотом кустарник и пни на месте недавней прекрасной рощи, вырубленной, проданной и пропитой мужиками в ожидании скорого раздела помещичьих земель, бабы через ворота крепкого о сека вышли на Брыкаловское поле. До слуха не вступавшей в разговор Катерины и все время прислушивающейся сперва издалека донеслись неясные людские голоса, потом ближе пофыркивание лошади, топот копыт по сухой земле и тарахтенье телеги.
Катерина остановила заговорившихся спутниц, и они все три прислушались. Людской говор, смех, топот лошади и глухое тарахтенье телеги приближалось.
– Едут, – сказала Катерина.
– Едут, едут. Это наши, пострел их расстрели, проклятых... – отозвалась Палагея, вдруг вновь загоревшаяся злобой на сына.
Немного не дойдя до Брыкаловской усадьбы, на вершине крутого пригорка бабы встретили Сашку с товарищами. Всю дорогу парни, ни о чем предварительно не сговариваясь, нарочно мешкали, и хотя от Хлябина до Шепталова считалось менее четырех верст, на переезд им понадобилось больше двух часов. Они пили водку в Хлябине, выпросив у одной пьяницы-хозяйки чайную чашку, за что ее угощали, потом останавливались на полдороге между Хлябином и Брыкаловом и тоже пили водку, наконец сделали последний привал за Брыкаловской усдьбой и хотя покончили всю водку и все закуски, но простояли еще долго. Наконец всем им надоело стоять.
– Пойдем домой, робя. Чего? – сказал Сашка.
И парни, только что медлившие именно для того, чтобы не встретить никого в деревне и боявшиеся, что еще рано, молча согласились, что вечер уже прошел, что уже прихвачено порядочно ночи и рано ложащийся деревенский люд давно уже мирно почивает. Но только что парни поднялись на вершину пригорка, как встретили баб.
В первое мгновение эта встреча поразила их, как налетевшая невесть откуда нежданная-негаданная гроза.
X
– Ну, што ж, едешь, пес бесхозяйный, пьяница несчастная, вылопни твои глазы! Получил расчет за гнилу, сказывай, получил? Што ж молчишь? аль оглох? – закричала Палагея на сына, когда телега еще не успела поравняться с бабами.