Мина Полянская - Я - писатель незаконный (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна)
В последние годы писатель пережил полное разочарование западной демократией, называя ее лживой, а конец тысячелетия считал "мутным временем". Псевдодемократически настроенную публику он называл "милые друзья", использовав мопассановский образ "милого друга", символ всечеловеческой пошлости. Фридрих писал однажды Ольге Юргенс: "Хуже, что время мутное. Работу над книгой только начал, и она идет пока не слишком быстро. Отвлекся и написал несколько публицистических эссе по Косово и НАТО. Одно в отрывке уже опубликовано в "Общей газете" за 29 апреля, в Москве полностью будет в "Октябре" №6 и в "Днепре" по-украински. Тут антинатовские статьи не публикуют. Газеты, которые восхваляли мои книги, мои антинатовские эссе не хотят публиковать. Вобщем, я попробовал раз-два и понял, какова у них "Свобода слова" в политике". Хотя это для меня не открытие. Ну и прочая муть. Прочие проблемы. Но живу и надеюсь на себя и Бога"*.
______________
* Из письма Ольге Юргенс 21 мая 1999 года.
8. В Зеркале Загадок
Годы гаснут, мой друг, и овидиевские "розы Пестума отцвели", говорил берлинец Сирин, оглядываясь на годы, проведенные в немецкой столице. Как известно, Набоков прожил в Берлине пятнадцать лет*. Судьба связала Горенштейна с Берлином на еще более долгий срок - он прожил здесь двадцать два года, здесь же и похоронен. Пора и мне "просмотреть древние снимочки".
______________
* В довоенном Париже Набокова называли "берлинец Сирин".
На одном из таких "снимочков" мы стоим c Фридрихом напротив его дома на Зексишештрассе у театральной тумбы с афишами. И можно даже разобрать "клочья репертуара на афишном столбе"* - имена гастролирующих - Susanne Kirchner, например, или же, Jo Fabian, или же Reso Gabriadse. Возле "Резо Габриадзе" можно прочитать "Санкт-Петербург", а дальше непонятно... Время же выступления четко прочитывается: 20 октября в 20 часов. Время, долгий свет которого доходит до меня сейчас, тревожит меня, как будто миг, оставшийся в прошлом, желает продлиться. Я помню, что это было осенью, и день был бессолнечный, неприветливый, каких много бывает в берлинских серых буднях.
______________
* Б. Пастернак. "Вакханалия".
Сентябьрским пасмурным днем 1997 года Фридрих Горенштейн кладет мне руку на плечо. "Ангел творчества коснулся меня своим крылом", - говорю я. Так и запечатлел нас фотограф. "Фотография трогательная до слез, - писала мне Марина Палей, - если не сказать душераздирающая. Старомодность черно-белого изображения, и, главное, редкого человеческого тепла - дарят чувство уюта, какой-то защищенности, как в детстве... Буду зимой греться возле нее, как возле печки".
Будучи литературным редактором "Зеркала Загадок"*, берлинского русскоязычного журнала, я пригласила фотографа Иосифа Малкиеля сделать снимки для нашего специального горенштейновского выпуска. Мы напечатали тогда его памлет "Товарищу Маца - литературоведу и человеку, а также его потомкам" с подзаголовком "памфлет-диссертация с личными этюдами и мемуарными размышлениями", текст впоследствии нашумевший, поскольку, как многие говорили, писатель в нем "сводил счеты" со своими литературными врагами. Врагами такого сорта, которые, по словам Горенштейна, после его признания на Западе, "примазывались" к нему.
______________
* "Зеркало Загадок" - берлинский культурно-политический журнал на русском языке. Выходит с 1995 года и является почти "семейным" предприятием. Главный редактор - мой сын Игорь. За техническую редакцию отвечает мой муж Борис. Позднее к редакции присоединился славист Маттиас Швартц.
Человек со странной фамилией "Маца" - литературовед, реально существовавший в "каменном веке пишущих машин "Ундервуд" и двукрылых аэропланов", подвергшийся в 1931 году "литературно-политическому" разбою со стороны "замечательных литературоведов-извращенцев", "эрудированных доносителей, принципиальных дроителей черепов". В условиях классовой борьбы (!) он был обвинен в великодержавном шовинизме. Когда Горенштейн писал свой памфлет-диссертацию, он полагал, что товарища Маца давно уже нет в живых. Каково же было его удивление, когда Е. Эткинд сообщил, что "глубокий старик" жив и проживает в квартире того самого дома у метро "Аэропортовская" и именно в том самом втором подъезде, нескольким жильцам которого писатель бросает вызов в конце памфлета: "А стреляться хотите - что ж, выходи, "Некто", мосье Дантес второго подъезда, квартиры не помню, писательский дом у метро "Аэропортовская". Будем стеляться. На газовых пистолетах. Пусть вместо крови текут слезы."
С Горенштейном меня познакомила сотрудница клуба "Диалог" Российского дома культуры Лариса Макеева, которая понимала, как важно было для "Зеркала Загадок" получить в качестве автора, по сути дела, живого классика. Это было вскоре после его развода, в 1995 году. Писатель встретил меня с мужем и сыном доброжелательно, и показался нам даже покладистым, хотя нас предупреждали, что он - угрюмый человек, который всегда ругает литературных коллег. Очень похожий писательский образ находим мы в книге "Курсив мой" Нины Берберовой. Иван Бунин также любил поругать современников-литераторов, причем, не делая ни для кого исключения. В присутствии Бунина нелья было даже упоминать имена некоторых писателей и поэтов. А имя Александра Блока произносить было вообще небезопасно - нобелевский лауреат впадал в страшный гнев.
Когда мы позвонили в дверь на Зэксишештрассе, нам открыл человек роста выше среднего в тельняшке, коротко остриженный с седоватыми усами. Потом уже я узнала, что он был по-детски влюблен в романтику морских путешествий, в морские атрибуты и символы. Каждый раз, когда мы собирались в Россию, он просил привезти очередную тельняшку, причем неподдельную, настоящую. А однажды нам привезли для него тельняшку из самого морского города Архангельска - и он счел ее лучшим подарком на день рождения. *
______________
* Из Архангельска, по нашей просьбе, один наш берлинский приятель, Андрей Зайдельсон, привез три тельняшки - для Фридриха, Бориса и Игоря. Борис и сейчас то и дело мелькает по квартире в тельняшке. В пятилетнем возрасте, когда жил на Марата в Ленинграде, он, всем на зависть, щеголял в бескозырке с надписью "Аврора", за что его и прозвали надолго "Авророй".
Как-то мы катались с ним на пароходике по Шпрее, и по этому случаю он надел тельняшку и праздничные белые носки в голубую полоску. Причем, время от времени он садился так, чтобы я эти носки заметила и восхищалась ими, что я и делала. Фридрих и в самом деле был доволен, как ребенок, а я с сожалением сказала: "Ведь есть же и у меня белая кофточка в голубую полоску! Как же это я не догадалась и не надела ее!".
Но Фридрих влюблен был не только в морскую романтику, были и другие, "смежные" пристрастия: например, к оружию. Он часто демонстрировал нам свою коллекцию кортиков, сабель, кинжалов, которые он покупал на блошином рынке. А, наоборот, редко, очень редко, с таинственным видом он вынимал из потайного ящика в коридоре газовый пистолет, но утверждал, что пистолет настоящий, боевой. ("Так, на всякий случай").
Итак, писатель встретил нас в тельняшке, мечте детства, которого у него не было, а был детский дом, где все были одеты одинаково безлико и бесцветно, и провел нас в гостиную.
Как я уже говорила, слева от входной двери в самом начале длинного и узкого коридора располагалась небольшая комната, служившая одновременно и кабинетом, и библиотекой, и спальней. Коридор заканчивался большой комнатой с балконом, в которой он обычно принимал гостей. Горенштейн усадил нас за стол на табуретки. (Я сразу вспомнила о табуретках Рахели в пьесе "Бердичев" - впрочем, там они были свежеструганные) и без предисловий заявил, что в России его не публикуют. Он сказал это так, как будто продолжил недавно прерванный разговор (мы виделись впервые).
Именно такая манера начинать разговор с середины или с конца и сбивала многих собеседников. "Недавно был в Москве, - продолжал он, - прошелся по книжным магазинам. Там на полках лежат любимцы вашей интеллигенции: Довлатов, Окуджава, Битов. А меня нет! Меня издавать не хотят. Говорят, спрос маленький, тираж не окупится". Он говорил спокойно, привычно. И было очевидно, что возражать не следует. А собственно зачем возражать? Его книг действительно не было в продаже. Обескураживала манера с налету говорить это все неподготовленному собеседнику. Мы, однако, отнеслись к "дежурному", необходимому монологу спокойно. Взгляд у писателя при этом был как будто оценивающий - взгляд искоса. Впоследствии мне казалось, что Горенштейну даже нравится вызывать замешательство у московского или петербугского гостя полемическими выпадами типа: "любимец вашей интеллигенции Окуджава..." и так далее о других знаменитых современниках. И достигал цели. Это не случайно: ведь фанатичный культ художника характерен именно для России. Так что бунт писателя против российской интеллигенции и истэблишмента был одновременно бунтом против культа личности, против коллективного преклонения перед признанным автортетом - не важно, в политике или в искусстве.