Анна Наринская - Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях
Еще раз, для верности, – я не сравниваю год, ставший символом небывалого размаха палачества, со временем расцвета перестроечных надежд. Я – о том, что память не может быть объективной. О том, что я, нет, что мы были молоды, а кругом начинались перемены, которых любимый нами Цой нараспев потребовал за год до этого.
Я часто думаю: как повезло нашему поколению. (Примерно так же часто, как мне говорят, что ему как раз очень не повезло.) Дети, закончившие советские школы и даже успевшие поступить в советские еще вузы, оказались в асоветской ситуации неопределенности. В ситуации изменений, колебаний, в ситуации «непонятно, что будет завтра». Мы были тогда ровно в том возрасте, когда эти самые перемены вызывают восторг, а связанные с ними лишения выглядят приключением. (Даже антиалкогольный закон казался в первую очередь причиной для эскапад и был даже катализатором романтики – свою руку и сердце я предложила обладателю CD-проигрывателя в гуще нервничающей очереди в винно-водочный отдел продмага: на часах было уже полседьмого.)
Я часто думаю, что именно широко объявленный цинизм позднего советского времени, который мы застали уже вполне сознательными индивидуумами, помог некоторым из нас, не заморачиваясь моральными и прочими дилеммами, воспользоваться тем, что новые времена предлагали, и стать в результате отечественными богачами, отечественными же, страшно сказать, политтехнологами, вице-президентами западных финансовых корпораций и еще таким всяким. А широко объявленный пофигизм позднего советского времени помог другим из нас, тем, кто не смог или не захотел стать всем этим, не заморачиваясь нудными вопросами самореализации и осуществления/неосуществления амбиций, остаться теми, кто они есть. И плевать на все, и быть относительно счастливыми.
Я часто думаю, что нам выпал уникальный опыт – наша совершенно обыкновенная жизнь оказалась необыкновенной по независящим от нас обстоятельствам. Опубликовали Набокова! Солженицына, Солженицына опубликовали! По телевизору сказали такое! Всем кому ни попадя дают выездные визы, а 200 рублей можно официально поменять на аж 200 фунтов стерлингов!
Все это происходило с нами и в то же время происходило вне нас, совершенно независимо от нас – даже если мы уже позволяли себе смело шебуршиться, участвуя, скажем, в панк-группе или смело заявляя научному руководителю, что темой диплома будут никак невозможные раньше психоаналитические мотивы у позднего Зощенко или, нет, погодите, вообще даже – или Оруэлл, или никак.
Эпоха сама по себе сервировала нам настоящее приключение, в котором можно было участвовать, даже не отходя от телевизора, а просто наблюдая за депутатским съездом и лопаясь от небессильной (потому что наша же возьмет!) злобы, когда захлопывали Сахарова. И нам – в отличие от наших родителей, которым за новый мир пришлось заплатить крушением привычного старого, пусть нелюбимого, – за выпавший на нашу долю энтертейнмент не пришлось платить ничем.
На этом месте, вероятно, надо было бы поспорить с самой собой и написать что-то вроде того, что то, что происходит в нашей стране сейчас, – и есть расплата. Или – просто для композиционной целостности – опять вспомнить мою любимую бабушку и предположить, что когда-нибудь я тоже буду испытывать сложные чувства по поводу хронологически несогласованного счастья. Но ничего подобного я ни подумать, ни почувствовать не могу. 1988-й был захватывающе интересный и счастливый год. Для меня и – перефразируя классика – для таких, как я.
Обо мне, о таких, как я, и о том, что со всеми нами приключилось.
Выставка «Иконы 90-х»
В комнате моей мамы имеется фотография моего брата в девятнадцатилетнем возрасте – он там писаный красавец. Он, впрочем, и сейчас вполне молод и вообще очень ничего, но тогда это было что-то особенное. На восторги по поводу этого снимка мама отвечает так: «Знаете, зачем я держу его здесь? Чтобы никогда не забывать о том, что с людьми делает время».
Выставка «Иконы 90-х» (явным образом вопреки замыслу своих создателей) в первую очередь работает именно таким напоминанием, а уж только потом – как обещанный в пресс-релизе взгляд «раскрывшегося в конце 80-х и в 90-х поколения фотографов – представителей новой визуальной культуры на смутную и в то же время романтичную эпоху, когда все появилось впервые – первые ток-шоу и желтая пресса, четырехкилограммовые мобильные телефоны и малиновые пиджаки, первая телевизионная реклама и клипы».
По-хорошему в связи с этой выставкой надо было бы говорить о том, что девяностые были временем с лицом, вернее, с лицами – взять хоть Бориса Ельцина с, например, Сергеем Бодровым, а нулевые – временем безликим. Взять хоть тандем с, например, Иваном Ургантом.
О том, что те лица, не похожие почти совсем на сегодняшние маски, знаменовали не только упомянутый «романтизм» (читай – «лихость») того времени в противовес сегодняшнему прагматизму, не только тогдашнюю открытость в противовес сегодняшней закрытости, но и просто-напросто тогдашнюю неотесанность в противовес сегодняшней солидности (читай – «стабильности»).
О том, что эта стабильность оказалась уделом не только лиц официальных и их приспешников, но и той – широко представленной на выставке – самобытно-колоритной в те годы отечественной богемы, которая сегодня выкристаллизовалась в благополучно-лояльную ячейку общества.
Конечно, надо было бы обо всем этом сказать, но эти фотографии провоцируют совсем другие мысли.
О молодости, например. О том, что молодость прощает очень многое, почти все. Вернее, так – она практически не принимает укоров. Это состояние открытости, незаконченности – то самое состояние, в котором драйв важнее смысла.
«Иконы 90-х» – это хоть и не memento mori, но memento senescere («помни о старости»). Ну хорошо, о возрасте. О том, что он все подчеркивает, проявляет, выявляет. Многозначительность превращает в напыщенность, яркость – в вульгарность, легкомыслие – в глупость. Легкое безумие, такое очаровательное в юноше, с годами превращается в мерзкую пургу: портрет Сергея «Африки» Бугаева с голыми коленками, в кружевной кофточке и белокуром парике выглядит грустно в свете его недавнего подписантства под письмом «в защиту российской судебной системы» и последующих заявлений, что «слово „справедливость“ к тем событиям, которые происходят на планете Земля, применять не следует». Хотя в чем-то он прав. Моя молодость тоже пришлась на девяностые, и я знаю: старение – это очень несправедливо.
Совсем наглухо 90-е, впрочем, закончились только в десятые годы нового века. В начале двухтысячных они еще вовсю продолжались, во всяком случае в специально выделенных местах. А в 2012-м завершились окончательно. На 12 лет позже календарного срока! Это неплохой результат – так что неудивительно, что на похоронах не только выпивали и закусывали, но даже немного плясали.
Закрылся московский клуб «Проект ОГИ»
Выйдя на сцену, чтобы прочесть стихотворение на вечере прощания с ОГИ, поэт Лев Рубинштейн окинул взглядом теснящуюся публику и сказал даже без особой грусти: да, много собралось народу, но меньше, чем собиралось здесь в старые времена в самую обыкновенную пятницу.
«В самую обыкновенную пятницу» в начале 2000-х в этом подвале действительно яблоку было негде упасть, сигаретный дым ел глаза, у негостеприимного сортира переминалась безнадежная очередь, официанты наступали на ноги толпящимся между столиками посетителям, а тем, кому посчастливилось сесть, проливали на колени водку.
В такую обыкновенную пятницу здесь можно было плавно перейти от слушания стихов, например, Тимура Кибирова к плясанию под, например, клезмеры Алика Копыта – здесь вообще выступали поэты и играли музыканты, но не это, не это было главное. Главное здесь были разговоры.
Один из создателей ОГИ Митя Борисов, сын известного диссидента, историка и публициста Вадима Борисова, заметил как-то, что большинство мест, которые сделали он и его друзья (а «Проект ОГИ» – сначала в Трехпрудном, а потом в Потаповском переулке – был их первым заведением), «были такими, в которых наши родители могли вести себя так, как они вели себя на своих кухнях».
ОГИ и был в принципе такой идеальной советской интеллигентской кухней в отсутствие советской власти, разве что на тех кухнях лучше кормили и уж точно варили лучший кофе.
Восприняв эту кухонную стилистику – разговоры о важном, плюс выпивание, плюс песни и пляски, плюс сплетни, ОГИ обеспечил преемственность поколений московской богемы. Кстати, для большинства иностранцев, которые туда приходили, самым сильным впечатлением оказывалось невероятное смешение возрастов. Это было не просто место мирного сосуществования отцов и детей – это было место, где они (в отличие от того, что часто происходит в домашней жизни) находились в постоянном интересном для тех и других и вообще для всех разговоре.