Анна Наринская - Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях
Дверь в квартиру нам открыл вполне мирный сосед в грязноватой алкоголичке. Та самая музыка была слышна уже в коридоре – с нею смешивались звонкие пассажи про ускорение, доносившиеся из кухонной радиоточки. Внутри же, в этой самой комнате, музыка заполняла собою все пространство, в котором – на диване, на полу, на широком подоконнике – лежали люди. Нет, не то чтобы как-то неопрятно вповалку, а очень даже живописно и кинематографично лежали. И все они погруженно в себя слушали эту странно застревающую в голове музыку. Не мучая никого восстановлением цепочки своих догадок (тогда я спросить не осмелилась), скажу сразу, что это был проигрыш из песни Pink Floyd «Hey You», вырезанный и поставленный на бесконечный повтор.
Когда мы зашли, хозяйка комнаты встала с дивана, благодушно улыбнулась, заправила под хайратник выбившуюся прядь волос и отсчитала рублей с мелочью на комсомол.
Вся эта сцена в совокупности – одно из моих самых ярких воспоминаний: словно самовоспроизводящаяся музыка, доносящиеся перестроечные радийные возгласы, коммунальные запахи, странно выглядящие люди в легкой прострации (даже с тогдашней моей наивностью невозможно было предположить, что причиной их общего медитативного состояния является только музыка) и шелест комсомольских купюр. Группу Pink Floyd считают мастерами психоделики, так вот эта сцена для меня – и для той едва соображающей девочки, и для меня сегодняшней – квинтэссенция психодела.
Песню «Hey You», кстати, на московском концерте не исполняли. А вот хиты вроде «Money» и «Time» – да. И надувную гигантскую свинью, как на обложке альбома Animals, к потолку поднимали. Хотя, нужно признаться, сам концерт я помню хуже, чем эту сцену.
Вообще-то этих концертов в поддержку альбома A Momentary Lapse Of Reason было в «Олимпийском» несколько – кажется, четыре. Pink Floyd выступала без Уотерса (он ушел из группы за несколько лет до этого, а суд за права на название группы только что закончился не в его пользу), что, правда, никого из обалдевших поклонников тогда не волновало. По слухам, почувствовавший некоторую волю Госконцерт договорился о концерте группы, еще недавно входившей в список «зарубежных музыкальных ансамблей и исполнителей, в творчестве которых содержатся идейно и нравственно вредные произведения», с Гилмором, Мейсоном и Райтом, когда они приезжали на Байконур, чтобы для своих нужд записать звук стартующей ракеты. В «Олимпийский» завезли 140 тонн оборудования, что-то перестраивали, что-то меняли, проводили экстренные инструктажи милиции и дружинников на случаи драк и «прорывов». Случились и те и другие. К тому же некоторые фанаты после первого концерта умудрились остаться ночевать в зале, чтобы попасть на следующий, а группа студентов Суриковского института нарисовала себе билеты (цветных ксероксов тогда еще не существовало), и многие из них проканали.
Прямо на входе меня и моего спутника разнесло в разные стороны. Я со свойственной мне тогда энергией пробилась вперед и весь концерт провела под самой сценой. Рядом со мной стоял не очень уже юный хиппи, вроде поразивших меня когда-то насельников коммуналки. Где-то на третьей песне по его лицу потекли крупные слезы – и так и не остановились до конца концерта. Возможно, я слишком пристально на него смотрела, потому что в какой-то момент он наклонился ко мне и сказал: «Знаешь, я раньше слушал их музыку на кассетах, но не был уверен, что они существуют на самом деле. А теперь вижу – они существуют. И даже – в той же вселенной, что и я».
Потерявшийся жених нашелся спустя несколько часов после окончания концерта и череды недоразумений, свойственных домобильно-телефонной эре. И немедленно рассказал мне вот что: его соседом в толпе оказался взрослый мужчина, который громко подпевал и все время плакал.
А я тогда не плакала, нет. Вот дура.
Текст, который вы только что прочитали, как и следующий, – часть проекта журнала «Коммерсантъ-Weekend» «Частная память». Идея была в том, чтобы из воспоминаний сложить историю нашей поствоенной действительности. Важные люди вспоминали о важном: Мариэтта Чудакова о выходе «Одного дня Ивана Денисовича», Владимир Янкилевский о скандале, который закатил Хрущев на выставке в Манеже, Анатолий Найман об отечественной реакции на шестидневную войну. Мне же достались притопы и прихлопы: Pink Floyd и Фредди Меркьюри. Хотя про Меркьюри не то чтоб совсем прихлопы – мне предложили вспомнить, что со мной происходило в день его смерти.
День, когда умер Фредди Меркьюри
О том, что Фредди мертв, я узнала от своего брата. 25 ноября 1991 года он вернулся из школы и… Тут надо остановиться и объяснить, что школа эта находилась в пригороде Оксфорда, где в том году работал мой отец, и что за два дня до этого Меркьюри сделал официальное заявление о том, что болен СПИДом (это, в принципе, было секретом Полишинеля, но раньше он наотрез отказывался отвечать на вопросы о болезни), так что британское телевидение вообще не говорило ни о чем другом, бесконечно предъявляя каких-то экспертов и активистов, обсуждавших, как это признание продвинет мировую борьбу с «чумой двадцатого века» и вообще отношение к гей-сообществу. Они хвалили умирающего певца за то, что он наконец-то его сделал, и журили за то, что так поздно.
Умер Фредди 24-го ночью, и сейчас мне совершенно непонятно, как я могла дожить до двух часов следующего дня, не услышав об этом. Но факт: я узнала, только когда мой семнадцатилетний брат Мишка пришел из школы с перевернутым лицом. Я горестно заахала, и он как-то задумчиво и странно сказал: «Вот видишь», а на мой вопросительный взгляд рассказал, что его одноклассники реагировали на известие в таком духе: «Фредди умер – это, в принципе, довольно грустно (it's quite sad, actually)». А я же знаю, говорил Мишка, что у них сердце кровью обливается! Нет, никогда нам их, англичан, не понять.
Через пару дней по телевизору был репортаж о похоронах. Несколько раз камера с видимой неохотой переключалась с Элтона Джона и Брайана Мея на стариков-родителей Фредди, которые трогательно держались за руки и, казалось, были единственными, кто понимал, что происходит (служба проходила по зороастрийскому обряду на авестийском языке). Комментатор всякий раз с каким-то сомнением произносил их короткие имена – Боми и Джер – и начинал торопливо объяснять, что вот, леди и джентльмены, они же парсы, а парсы, если кто не знает, это… Я, помню, напряженно думала тогда: интересно, называли они своего повзрослевшего сына его настоящим именем Фарух или все-таки перешли на Фредди, и что эти «строгие зороастрийцы», как говорили о них в прессе, вообще думали о его жизни, и о его смерти, и, например, о моем любимом клипе «Living On My Own», где Фарух – в мундире c галунами и лосинах – испускает сногсшибательные рулады в объятьях выразительной толпы трансвеститов? Что они про все это думали?
Я сама странным образом ничего особенного про это не думала. Этот клип и, например, «I Want To Break Free», где усатый Фредди в чулках, кожаной мини-юбке и с высоким бюстом ожесточенно пылесосит, распевая песнь бунтующей домохозяйки, к тому времени много раз крутили по отечественному телевидению. (Тогда по телевизору вообще показывали кучи видеоклипов – открывшийся в 1989 году канал 2×2 полностью из них состоял, – а Queen как-то особенно много показывали.) Но для нас эпатажность и вообще необычность этого никак не отличалась от необычности, скажем, «Триллера» Майкла Джексона, который почему-то показывали реже, или клипа Питера Гэбриела «Sledgehammer», который когда-то совершенно поразил мое воображение. Все это – вместе с уймой книг, фильмов, музык и журналов свалившееся на нас в конце перестройки – было так ярко и захватывающе, что любая «странность» укладывалась просто в ощущение этой невероятной новизны и не требовала никакой дополнительной трактовки и сортировки. И в этом была неизвестная мне ни до, ни после и ни в каком другом месте свобода.
Непохожесть той свободы не означает, конечно, что в ней не было ущерба. И многие скажут, что происходящим с нами сегодня мы за этот ущерб и расплачиваемся: «Тем, кому было нечем кормить детей, наплевать было на свободу слова и прочие подобные свободы, а тем, кто тогда этими свободами наслаждался, наплевать было на обездоленных и покалеченных новым порядком – за это они сейчас и расплачиваются». Но об этом уже говорено-переговорено (по большей части совершенно безрезультатно), а я сейчас о другом. О специфике этой тогдашней свободы. О том, что она отличалась не только от российской несвободы до и после, но и от западной зарегулированной свободы. В девяностнической России не было ни рамок политкорректности (я сейчас опять же не говорю о том, хорошо это или плохо), ни западного «пакетного мышления» (для примера: любовь к современному левому искусству, соединенная с «ура-капиталистическими» экономическими взглядами, никого не удивляла), ни западного культа успеха (успехом была сама жизнь здесь и сейчас). И, возможно, самым прекрасным, самым «правильным» то время было для восприятия кино и музыки. Можно сказать – искусства вообще, но кино и музыки особенно. Они на короткий момент оказались для нас просто кино и музыкой, а не, скажем, «гей»-музыкой или «феминистским» кино. (Queen здесь, конечно, плохой пример, это все же вполне мейнстримная рок-группа, несмотря на пристрастия своего лидера, но мы тогда и Pet Shop Boys, да что там – Bronski Beat воспринимали без всякой «маркировки».)