Анна Наринская - Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях
Тут можно было бы прибегнуть к высоким философским авторитетам (в ОГИ такое ценилось) и вспомнить Ханну Арендт, считавшую собственно процесс разговора, проявляющего, каким именно образом мир открывается каждому из говорящих, высшей ценностью. Поэтому, объясняла она, многие диалоги Платона оканчиваются без определенного вывода, безрезультатно, сам разговор, само обсуждение – это и есть результат.
В конце 1990-х – начале 2000-х темный подвал с припахивающим сортиром оказался пространством, где разговор занял место практически идеальное. Не полностью частное, как на той самой кухне, где по определению все свои и слово поэтому остается делом совершенно приватным. И не дай бог не официально-общественное, где приватность – а значит, и искренность – невозможна по определению. ОГИ давал словам выход в мир, но в мир по определению невраждебный.
И спад популярности ОГИ в последние годы связан, скорее, не с тем, что от него отошли самые харизматичные из его создателей, и не с тем, что конкуренция стала совсем уж бешеной (в пустынном когда-то Потаповском переулке теперь располагается несколько питейных заведений). Причина в том, что разговор как процесс стал для нас куда менее важен. Из-за удушливого опыта «стабильности», отбившего охоту к любой рефлексии, из-за триумфа социальных сетей, «всосавших» все возможности для высказывания, – список причин можно продолжить. В качестве самоутешения можно сказать, что сегодня мы приблизились к цивилизованным странам с их торжеством small talk – ненапряжно-увлекательного разговора о пустяках. А для такого, надо признаться, антураж ОГИ совсем не подходит. Так что хватит, поговорили.
Часть VI
Или нет, не хватит. Не поговорили. То есть еще не договорили. Вот, например, два очень ценных разговора.
К столетию выхода поэтического сборника футуристов «Помада» с текстом Алексея Крученых, начинающимся словами «дыр бул щыл», я взяла интервью у Cтанислава Красовицкого. Красовицкий (р. 1935) – легенда неподцензурной поэзии 1950-х годов; в начале 1960-х годов принял православие, отказался от стихов, половину написанного уничтожил. Потом снова стал писать стихи: «Я перевернул по вертикали все, что у меня было, и они иначе стали звучать, звуки расположились по-другому». Сейчас он священник Русской православной церкви за границей (это отделившаяся в двадцатых годах «антибольшевистская» часть Русской православной церкви) и служит в маленькой церкви в Карелии.
Многие считают Красовицкого поэтом, «альтернативным» Бродскому, – он действительно принадлежит другой стихотворной традиции, – незаслуженно замолчанным, в то время как Бродский, наоборот, раскручен сверх всякой меры.
На этом месте стоит сказать, что «раскручиваемость» – одно из «встроенных» качеств поэта. Такого, которого могут услышать многие. Красовицкий таким никогда не был и – что важнее – никогда не хотел таким быть. Ни в молодости, когда писал странные и плохо поддающиеся декламированию стихи: «Быть может, это хлопья летят – / умирая, тают среди громад. / А может, это рота солдат / на парашютах спускается в ад», ни потом, когда увидел в поэзии нечто отделяющее его от истины, мешающее ей.
Для того чтобы говорить со многими, надо говорить (и думать) разное. Именно этого Красовицкий – поэт, священник, мыслитель (если бы можно было сказать «думатель», я бы так сказала – это правильнее) не хочет.
Когда я приехала брать у него интервью о Крученых (с которым он был знаком и поэтические теории которого изучал), он предупредил меня с порога: «Я скажу только то, что хочу сказать, – ни слова больше».
И правда – ни одного лишнего слова мне получить не удалось. Потом практически все мне говорили, что это интервью оставляет впечатление недосказанности. Так и есть.
Сто лет стихотворению Алексея Крученых «Дыр бул щыл убешщур»
Анна Наринская: «Дыр бул щыл» – что это было? Вернее, что это есть?
Станислав Красовицкий: «Дыр бул щыл / убешщур» – это именно то, что «есть». У этих слов нет значений, и поэтому видна их чистая сущность. Здесь есть только то, что есть. Потому что звук – это данность. Крученых это понимал, причем понимал очень точно, почти математически. Он вообще был очень рационален. И его стихотворные упражнения, они часто были не излияниями поэтической души, а иллюстрациями его теоретических размышлений. Он был теоретик поэзии.
Он считал, что звук в поэзии важнее, чем образ, важнее, чем вообще все. И я так считаю. Потому что образ – это самовыражение, выражение себя. А звук – это гармония, она существует объективно. В юности я занимался биологией – среди прочего мы вываривали в серной кислоте моллюсков. У каждого моллюска есть нерастворимый остаток, известковая решетка – она называется радула. Эта радула всегда оригинальна для каждого вида. У поэзии тоже имеется радула – одна и та же «решетка», объединяющая поэзию по, скажем так, национальному признаку. Крученых это понимал. «Дыр-бул-щыл-убешщур» – это его формула русской поэзии.
А. Н. То есть все русские стихи в каком-то смысле «дыр-бул-щыл»?
С. К. Да, у них одна и та же радула, одна и та же звуковая платформа. Платформа русской поэзии, в которой вертикаль преобладает над горизонталью, а проще говоря – в которой расстояния между звуками короткие.
И если смотреть, вернее, слушать внимательно, то становится ясно, что «дыр-бул-щыл-убешщур» и «Унылая пора, очей очарованье» родственны друг другу. А вот «Возьму винтовку длинную, / Пойду я из ворот» – это другое. Лермонтов – это, я думаю, кельтский поэт, которому волей судеб пришлось писать на русском языке, наследник своего легендарного предка Лермонта, ушедшего в страну фей. Но Лермонтов – единственный гений, который не подходит под правило этой вертикальной звуковой решетки. А так вся русская поэзия – это «дыр-бул-щыл-убешщур».
А. Н. То есть как теоретик стиха он гениален. А как поэт?
С. К. Он поэт. Этого достаточно. Хотя разобраться, где стихи для него – подтверждение его теорий, а где именно стихи, довольно трудно. Иногда его стихи кажутся слишком головными, «от ума». Так что я лучше, чтоб показать, как расставляются в стихотворении звуки, какое они имеют значение, как они сами, как расстояния между ними держат стихотворение, приведу строки Хлебникова:
Это было, когда золотые
Три звезды зажигались на лодках
И когда одинокая туя
Над могилой раскинула ветку.
Или вот такое стихотворение:
Не садись удобнее,
А скажи безумию:
Ничего подобного,
Ничего подобного.
А. Н. Это чье?
С. К. Это мое. Я совсем недавно написал. Эта та же самая звуковая решетка. И про нее Крученых все понимал. И пусть его стихи кажутся слишком выверенными, холодными, но одно точно – вредного в его поэзии ничего нет. А ведь если стихи несут вред – то это очень сильный вред. Если в конструкцию стихотворения заложить яд (а это можно сделать)… Например, были древние скандинавские висы, рождающие смерть: прочтет человек – и умрет.
А. Н. Вы в это верите?
С. К. Абсолютно верю. Это можно сделать. Почему я, например, уничтожил большую часть своих стихов? Потому что я видел в них яд. А в его стихах яда нет.
А. Н. Вы же были с ним знакомы?
С. К. Да, я познакомился с ним году, наверное, в 1962-м. Мы с моим другом поэтом Валентином Хромовым пришли к нему, представились, а потом стали время от времени заходить. У него была комната в коммунальной квартире, крошечная. Свободного пространства там было примерно метра два с половиной. Там стояла койка и около нее тумбочка: на ней мы обычно распивали шампанское – мы к нему всегда с шампанским являлись. А остальное все – до потолка! – было завалено тиражами его, отпечатанных на гектографе, брошюр.
Когда в 1965 году из Америки приезжал Бурлюк, был устроен прием в доме Лили Брик. Бурлюк был такой вальяжный, шикарный джентльмен, поэту Кирсанову он при всех подарил рубашку-ковбойку. И помню, как в зал вошел Крученых и пошел к нему. Крученых был всегда очень плохо одет. Он вообще был показательно беден.
А. Н. Почему вы решили именно к нему пойти? Были ведь фигуры более знаменитые – Пастернак, например.
С. К. Мне он был очень интересен, потому что я понимал, что это серьезный человек. Он, кстати, был другом Малевича. Неслучайно. Живопись Малевича это же тоже – философия. Малевич тоже рвался за пределы нашего мира, где солнышко, и звездочки, и такое прочее. Черный квадрат – это же тоже «дыр-бул-щыл». Он не значит ничего и значит все. Он просто есть.
И вот еще один разговор. Знаю, здесь надо сказать что-то «оправдательное» – мол, эта беседа идет за той беседой, потому что… Но нет. Просто – вот еще один разговор – с Виктором Голышевым. Великим переводчиком и одним из самых значительных людей нашего времени.
Роману Джорджа Оруэлла «1984» исполнилось 65 лет