Галина Каган - Окно в другое измерение
Мне говорят, я должна объяснить читателю, где что происходит. Вообще- то всё, что происходит, происходит во мне, но это ведь мало что объясняет?
Ладно, я признаюсь, что работаю в разных местах и с разными людьми. А то большинство думает, что только с аутистами. Ну да, с ними я тоже работаю. В Фонде. И на Онеге. Онега — это наш летний лагерь, он очень далеко. Письмо идёт целых две недели.
Ещё я иногда работаю в школе N, детдоме X и на дому.
Но это, по правде говоря, не имеет ни малейшего значения.
Вхожу в комнату.
Ребёнок лежит на полу и рыдает.
Он в бешенстве, ему страшно. Успокаивать и отвлекать бесполезно. Ложусь на пол рядом с ним и начинаю кричать, рыдать и стучать ногами. («Ты не один, я разделяю твои чувства, я такая же, как ты».)
Он на секунду перестаёт рыдать и смотрит на меня. Мельком, искоса.
С остервенением кусает свою руку. Я тоже кусаю руку.
Через десять минут он перестаёт рыдать и начинает жалобно тянуть:
— Мммммммм…
Я тяну вместе с ним.
Выстраиваю простую мелодию:
— Мммм, МММММ… МММ… МММ…
Он смотрит на меня и хватает за волосы.
Я хватаю за волосы его. Не больно.
Он отпускает меня. Берёт мои руки, кладёт к себе на голову.
Я глажу его.
Он отходит на два шага, останавливается и оттягивает пальцами нижнюю губу.
Посматривает на меня. Я повторяю за ним.
Он садится за рояль и играет.
Медленно нажимает на клавиши.
Я отхожу.
Нужно дать ему побыть одному.
Дорогой Лёва!
Вот моё стихотворение:
Когда рассвет едва заметной дрожью
Колеблет ночь и гаснет темнота,
Твоя душа идёт по бездорожью,
Единым хлебом ангельским сыта
Не перейти тропу единорожью,
Не миновать запретные врата.
И ночь еще темней
Дремучего леса из старой сказки.
Ты стоишь перед ней
В пальто и свитере грубой вязки.
Нет ни ночей, ни дней,
А лишь тишина наполняет связки.
Нащупываешь стволы,
Чувствуешь пальцами, как застыли
Ветки. И неизвестно — ты ли
Здесь проторяешь дорогу мглы
Или…
Лучше считай шаги
И не надейся найтись по звуку.
Прикосновенье чужой руки.
Что–то вложили в руку,
Шепотом — «береги».
Голову наклони,
Остановись, напряженно слушай —
Кажется, скрип лыжни,
Кажется, где–то рожок пастуший[3].
Дорогой Лёва!
Хоть бы раз при жизни,
Да не во сне,
По лугам по райским
Погулять бы мне[4].
Что–то я заснуть не могу. Хочется написать тебе об Анне.
Есть люди, за которых мне хочется молиться.
Твоя мама говорит, что у нас каменное сердце. И вот есть люди, которые могут это вылечить.
Первый раз услышала Аннино имя просто так, без отчества.
— Один человек у нас пойдёт к Анне.
Всех учителей в начале практики нам представили по имени и отчеству.
— Маша у нас пойдёт к Анне.
(И все переглянулись.)
Мы ходили по школьным лестницам, и А. С. спрашивала, заглядывая в классы:
— Анну не видели?
Анну никто не видел. Дети её где–то здесь.
Анна мне не понравилась. Выражением лица. Сперва я приняла его за скуку и равнодушие. Только потом нашла верное слово: безнадёжность.
Вся она была какая–то убитая. Безразлично смотрела на меня. Безразлично отвечала на вопросы. В классе сломанные парты. Голые стены. Ни одного цветка.
Меня возмущало, что Анна прямо посреди урока присаживается на парту и напевает. Как она может называть Сашку дураком? И не использует табличек. И работает кое–как! И на всё–то ей наплевать! На класс, на детей, на методику преподавания, на развитие слухового восприятия.
Я сказала:
— Анна — плохой учитель. Я не буду такой, как она.
Три Анниных выражения:
«Дурдом–санаторий “Солнышко”» (это про класс).
«Меньше слов — больше дела» — про мои конспекты уроков.
И — «Урок должен быть как песня».
Постепенно я её поняла. Это был отчаявшийся человек. Человек, опустивший руки.
— Понимаешь, — объясняла она мне, — дали мне класс. Они были совсем никакие. И вот за год я их вытянула до такого уровня, что с ними стало можно работать. Тогда у меня их забрали и дали новых. Те вообще ничего не умели. За месяц я их кое–как привела в чувство. Тогда мне дали Настю с Рустамом. И у меня опустились руки. Если я работаю с классом, я бросаю этих. Работаю с этими — бросаю класс. Раньше я шла в школу как на праздник. Теперь я иду в школу как на каторгу.
Надо сказать, что, даже если исключить Рустама и Настю, Аннин класс — худшие из худших. Тяжелые из самых тяжелых. На нас приходили смотреть.
Анна срывалась, кричала на детей, хватала Рустама за шкирку и кидала под учительский стол.
Но было что–то…
Как Анна подозвала меня к себе во время урока:
— Встань сюда. А теперь посмотри на их глаза. Видишь? С этого момента можешь им ничего не объяснять. Уплыли…
Как она объясняла мне построение уроков. Всегда хвалила. Если я работала плохо, говорила:
«У нас с тобой не получилось», а если мне что–то удавалось — «У тебя получилось».
Как рассказывала про свой прошлый класс. Какие они были умные, всё ловили на лету. Всё, что только можно, они делали с тем, счастливым классом.
Как к ней приходили «речевики», а попросту трудные подростки, слышащие, вечная проблема директора — воры, беспризорники и двоечники, переведённые в школу из массовой под давлением РОНО. Почему–то к Анне они испытывали доверие. Знали, какая она.
— Анна Дмитриевна, можно?
— А вы что не на географии?
— А ну её. Она истеричка какая–то.
Анна усмехалась, потом, опомнившись, вздыхала:
— Вот я не могу понять: как ты можешь называть истеричкой человека, который хочет дать тебе знания? И вообще, валите отсюда! У меня открытый урок. Не мешайте Маше. Ей и так тяжело. Машуля, гони их в шею.
Еще к Анне приходили слабослышащие двенадцатиклассники, мои ровесники. Я их очень боялась и утыкалась в книгу. Они на меня косо посматривали и что–то обсуждали жестами. А Анну любили. И она их.
— Оболтусы! Маша, ты хоть что–то понимаешь из того, что они говорят? Я чувствовала её бесконечную усталость, но только потом узнала, что Анна работает без выходных с 8 утра до 11 вечера на двух тяжелых работах.
— Я тоже раньше думала, что всем помогу и весь мир переверну… Если ты хоть одного вытянешь — значит, не зря живёшь. И тебе за одно это можно памятник поставить.
«Памятник поставить» — ещё одно любимое Аннино выражение.
Она любит детей и свою работу.
Работу, про которую у нас говорят: «С умственно отсталыми — никогда. Хочется получать хоть какую–то отдачу».
В конце практики она сказала мне:
— Маша, главное, сохрани любовь к этим детям.
У неё не осталось сил на то, чтобы каждый день переворачивать мир и спорить с Господом Богом о живых душах, которые Он ей должен.
Нам с ней было хорошо. Она сказала: «К концу практики я даже улыбаться начала».
Когда ты прикасаешься к страданию, если тебе удаётся подарить отчаявшемуся немного сил, на тебя обрушивается такое сильное и истинное — любовь, наверное. Любовь в неразбавленном виде. Тогда ты понимаешь, что Бог есть. Ради этого я хочу жить.
Мне стыдно перед Анной Дмитриевной за то, что я ушла, а она осталась. И значит, опять перестанет улыбаться. Стыдно за то, что я высыпаюсь, не отчаиваюсь, не выбиваюсь из сил, не несу чужую ношу.
Практика кончилась.
Дорогой Лёва!
Вчера я опять виделась с Антоном. Поговорили мы хорошо.
— Антон, что это?
— Тесто!
— А что мы будем делать?
— Тесто!
— Ну да, это тесто, а что мы будем делать? Ле…
— Летать!
Вчера думала: в каждой группе есть ребёнок, которого называют по фамилии. А необучаемый ребёнок — это ребёнок, которого не обучают, только и всего.
У Бога необучаемых нет.
Привет, Лёва!
Сегодня мы узнали, что Андрюшу отправили в детский дом. Я тебе, кажется, не рассказывала про него.
Чаще всего Андрей говорит слово «казаки». Это означает всё хорошее.
Порисовать — казаки, качели — казаки, мелкие игрушечки из киндер- сюрпризов — тоже казаки.
Он произносит это слово целиком, но как–то коротко, на одном дыхании, поэтому кажется, что это только один слог: кзаки, максимум два.
А первое его слово было «Америка».
Плохой день.
Дорогой Лёва!
Когда я первый раз пришла в Фонд[5] и села в углу на стул, мальчик подошел ко мне и дотронулся до правой щеки. Так началось моё путешествие.