Ханна Арендт - Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
Проблема Эйхмана заключалась в том, что он не был в состоянии припомнить ни одного из хотя бы как-то документально зафиксированных фактов, которые могли бы подтвердить его невероятную историю, а его высокоученыи защитник и не предполагал, что подзащитному было о чем вспомнить.
В качестве свидетеля защиты доктор Сервациус мог бы пригласить бывших агентов Алия Бет — организации, в чью задачу входила нелегальная иммиграция в Палестину: они наверняка еще помнят Эйхмана и наверняка живут в Израиле.
Эйхман запоминал только то, что имело непосредственное отношение к его карьере. Так, он запомнил визит, который нанес ему в Берлине один палестинский функционер, рассказавший о жизни в кибуцах: Эйхман дважды приглашал его на обед, а по окончании визита получил официальное приглашение в Палестину, где евреи показали бы ему всю страну. Он был в полном восторге: больше никто из нацистских официальных лиц не имел возможности съездить «в эту далекую страну», а ему еще и выдали разрешение на поездку! Суд пришел к выводу, что он был послан «с разведывательной миссией», это, конечно же, было правдой, однако ни в коей мере не противоречит тому, что Эйхман рассказал на полицейском дознании.
Из поездки ничего не вышло. Эйхман, которого сопровождал работавший на его отдел журналист, некий Герберт Хаген, добрался лишь до Египта, где британские власти отказали ему в разрешении на въезд в Палестину. Как говорил Эйхман, в Каире его посетил «человек из Хаганы» — еврейской военной организации, ставшей затем ядром израильской армии, и то, что этот человек им рассказал, стало темой «резко отрицательного отчета» Эйхмана и Хагена: начальство из пропагандистских соображений приказало им составить именно такой отчет, который затем был опубликован.
Но помимо этих мелких триумфов память Эйхмана удержала только общий настрой и клише, которыми он был способен его описать: поездка в Египет состоялась в 1937 году, до перевода в Вену, а из венского периода он помнит только испытанное им «воодушевление». Помня об уникальной неспособности Эйхмана отказываться от не соответствующих нынешнему моменту клише, описывающих его конкретные на-строения в каждый конкретный период прошлого — а во время полицейского расследования он неоднократно демонстрировал эту свою уникальность, — испытываешь искушение верить в его искренность, когда он описывает свое пребывание в Вене чуть ли не как идиллию. И из-за полной непоследовательности его мыслей и сантиментов в эту искренность продолжаешь верить, даже зная, что именно в тот его венский год, с весны 1938-го по март 1939-го, нацистский режим начал прекращать заигрывания с сионизмом. Природа нацистского движения была таковой, что оно продолжало развиваться и становилось все радикальнее и радикальнее, в то время как его члены постоянно отставали — это было их основополагающей психологической характеристикой, они не были способны шагать в ногу с Движением, или, как сказал об этом сам Гитлер, не могли «перепрыгнуть через собственную тень».
Но опаснее всех самых объективных фактов для Эйхмана была его собственная дырявая память. Некоторых венских евреев он помнил очень живо — того же доктора Лёвен-Герца или коммерции советника Шторфера, — но они не были теми палестинскими эмиссарами, которые могли бы подтвердить его рассказ.
После войны доктор Лёвенгерц написал очень интересные воспоминания о своих переговорах с Эйхманом (это был один из немногих выплывших на процессе новых документов, записки частично показали Эйхману, и он был полностью согласен с основными их положениями): Лёвенгерц был первым еврейским функционером, действительно превратившим юден-рат в институт на службе у нацистской власти. И он был одним из очень немногих подобных функционеров, который действительно был за свою службу вознагражден: ему разрешили оставаться в Вене до самого конца войны, затем он эмигрировал сначала в Великобританию, потом в Соединенные Штаты, где в 1960 году, незадолго до захвата Эйхмана, и скончался.
Судьба Шторфера, как мы уже знаем, была более жестокой, но в том действительно вины Эйхмана не было. По заданию Эйхмана Шторфер сменил в деле нелегальной транспортировки евреев в Палестину палестинских эмиссаров, которые стали слишком уж независимыми. Шторфер сионистом не был и до захвата нацистами Австрии еврейскими делами не интересовался. Однако с помощью Эйхмана ему все же удалось в 1940 году, когда половина Европы уже была оккупирована нацистами, вывезти три с половиной тысячи евреев, старался он наладить и отношения с палестинцами.
Видимо, именно это и имел в виду Эйхман, когда в рассказе о встрече со Шторфером в Освенциме сделал загадочную ремарку: «Шторфер никогда не предавал иудаизма, ни единым словом, только не Шторфер».
И третьим евреем, которого Эйхман все-таки помнил и о котором говорил, рассказывая о своей деятельности до войны, был доктор Пауль Эппштейн, отвечавший за эмиграцию в Ьсрлине в последние годы существования Reichsvereinigung- созданной нацистами Центральной еврейской организации (ее не стоит путать с созданной самими евреями Reichveriretung, распущенной в июле 1939 года). Эйхман назначил доктора Эп-пштейна Judenaltester (еврейским старейшиной) Терезина, где в 1944 году его и расстреляли.
Другими словами, Эйхман запомнил только тех евреев, которые были целиком в его власти. Он забыл не только палестинских эмиссаров, но также и своих ранних берлинских знакомцев, тех, кого он знал по своей «шпионской» деятельности, когда еще не обладал никакой властью.
Например, он не упоминал доктора Франца Мейера, бывшего члена исполнительного совета сионистской организации Германии, который выступал на процессе свидетелем обвинения — он рассказывал о своих контактах с обвиняемым с 1936 по 1939 год. Доктор Мейер подтвердил рассказ Эйхмана: в Берлине еврейские функционеры могли «предъявлять жалобы и требования», и между ними было нормальное сотрудничество. Иногда, по словам Мейера, «мы о чем-то его просили, бывали времена, когда он от нас чего-то требовал»; в этот период Эйхман «действительно к нам прислушивался и искренне пытался понять ситуацию»; его поведение было «вполне корректным»: «Он всегда обращался ко мне «господин» и всегда предлагал сесть». Но в феврале 1939 года все изменилось. Эйхман вызвал всех лидеров немецкого еврейства в Вену и рассказал им о новых методах «принудительной эмиграции». Они явились к нему, в огромный кабинет на первом этаже дворца Ротшильда, но теперь перед ними был совсем иной человек: «Я сразу же сказал друзьям, что совершенно его не узнаю. Перемена была чудовищной… Передо мной был человек, который вел себя подобно верховному судии, который мог решать вопросы жизни и смерти. Он принял нас с холодностью и даже грубо. Не разрешил приблизиться к своему столу. Все это время мы стояли».
И обвинение, и судьи были согласны в одном: как только Эйхман получил пост, на котором он мог проявить власть, его личность претерпела коренные изменения. Но во время процесса стало ясно, что и в этот период он переживал свои «рецидивы» и что все на самом деле несколько сложнее.
Так, например, существуют показания свидетеля, который рассказал о беседе с Эйхманом, состоявшейся в марте 1945 года в Терезине, — в ее ходе Эйхман снова продемонстрировал свой глубокий интерес к сионизму. По словам этого свидетеля, который был членом сионистской молодежной организации и имел на руках сертификат на въезд в Палестину, «Эйхман вел разговор спокойно и уважительно». (Странно, что адвокат не упомянул показания этого свидетеля в своей защитительной речи.)
Но какими бы разными ни были впечатления об изменениях, которые претерпела личность Эйхмана во время его пребывания в Вене, несомненно одно: это назначение действительно стало первой ступенькой в его карьере. В период между 1937 и 1941 годами его четырежды повышали в звании: за первые четырнадцать месяцев он превратился из унтерштурмфю-рера в гауптштурмфюрера (из лейтенанта в капитана), а еще через полтора года стал оберштурмбанфюрером (подполковником). Это произошло в октябре 1941 года, вскоре после того как ему была поручена та роль в «окончательном решении», которая и привела его в окружной суд Иерусалима. И в этом чине он, к его великому сожалению, «застрял»: он считал, что в том секторе, в котором он работал, более высокого чина не выслужишь. Но, естественно, в первые три года карьеры, когда он, к собственному изумлению, так резво взбирался наверх, он этого предвидеть не мог.
В Вене он продемонстрировал свою ретивость, теперь его считали не только экспертом по «еврейскому вопросу», знатоком разного рода еврейских организаций и сионистских партий, но также и «авторитетом» в деле эмиграции и эвакуации, «специалистом», знающим, как выпихивать людей с насиженных мест.
Время его величайшего триумфа наступило вскоре после «Хрустальной ночи», «Ночи разбитых витрин», в ноябре 1938 года, когда немецкие евреи уже горели желанием уехать из страны. Геринг, вероятно по инициативе Гейдриха, решил создать в Берлине рейхцентр еврейской эмиграции, и в своем директивном письме особо упоминал венский отдел Эйхмана как модель устройства головного офиса. Но в начальники головного офиса предназначался не Эйхман, а Генрих Мюллер, еще одно из кадровых открытий Гейдриха — позже Мюллер станет для Эйхмана обожаемым боссом. Незадолго до этого Гейдрих отозвал Мюллера с его поста в полиции Баварии (Мюллер даже не был членом партии) и перевел в гестапо в Берлин, поскольку Мюллер слыл знатоком милицейской системы СССР. Для Мюллера это также было первой ступенькой в карьере, хотя начинать ему пришлось со сравнительно невысокой должности.