Павел Анненков - Парижские письма
Вернее ласточек показывают присутствие весны огневое убранство Елисейских полей по вечерам, открытие Ипподрома, где теперь раззолоченные короли Франциск I{231} и Генрих VIII{232} встречаются в Camp-d'or[38] и присутствуют на турнире, который, вероятно, богаче действительного, бывшего во время оно. К этим признакам солнечного поворота присоединился ныне министерский кризис и появление, вместе с молодым горошком, новых лиц в администрации; но, не останавливаясь на этом, я думаю достаточно будет для убеждения вашего, что действительно наступила весна, во-первых, известия о хорошей погоде, во-вторых, известие о музыке, гремящей в садах Парижа, и о железных дорогах, беспрестанно разносящих в окрестности его счастливые группы гуляющих. Так, зимний сезон кончился, а вместе с ним кончаются и мои парижские письма к вам. Я еду в Берлин{233} и, вероятно, напишу вам откуда-нибудь с дороги…
Когда я посмотрю назад, на год, прожитый Францией и особенно Парижем, мне яснее делается состояние, в котором находились вещи и люди прошлою зимой. К вещам я отношу книги, брошюры, лекции, а к людям – администраторов и политических деятелей. Таким образом, и парламентская партия прогрессистов, образовавшаяся в недре консерваторов, принадлежит к людям, по моей теории. Все они – вещи и люди – желали прошлою зимой чего-то хорошего, и всякий раз оказывалось, что их хорошее, при малой критической оценке, хорошо только по намерению и похвальному рвению к общественной пользе. Точно недостает какого-то элемента в развитии, точно позабыли второпях паспорт – и стоит человек на границе: назад не хочется, вперед не пускают. Вы знаете, что надежда является тотчас, как руки и ноги отнимаются. Вот и теперь ожидают прибоя недостающих сил, кто откуда: иные – от немецкой многосторонности, призванной теперь к поданию голоса, другие – от другого, столь же основательного предположения, и проч. А между тем можно сказать с некоторою решительностью, что на всех явлениях прошлой зимы лежал сильный оттенок немощи, начиная с общества обменщиков до теноров, появлявшихся во Французской опере. Всего неприятнее соединение в одном и том же произведении бойкой силы и непонятной ограниченности, а это поражало меня здесь на каждом шагу. Нельзя было заговорить с человеком, войти в кабинет для чтения или в театр, или в палату, чтоб эти две вещи не потекли в удивительной путанице, подтверждающей мнение тех, которые считают человека образовавшимся троглодитом. Да чего? Кажется, и видишь, что дело-то не так, а начнешь сам говорить, точно то же самое выходит; вот вздор так и идет сам собою, мешаясь с правдой по временам. Это похоже на проклятие. Хотите подтверждения? На днях вышла брошюра Жанена (Génin) по случаю вопроса о преподавании: «Ou l'Église, ou l'Étât»{234}, чрезвычайно едко и остроумно написанная. Одна ее часть, обращенная на домогательства клира, написана как-будто взрослым человеком, а ответ на эти домогательства изложен как будто знаменитым малюткой Велисария{235}, который кормил слепца. И сколько мог бы я привести вам книг, речей, предприятий и бесед, которые были сшиты наподобие морских флагов: один кусок белый, другой черный, а третий неизвестного цвета. Был я недавно в театре Porte Saint-Martin на пьесе Феликса Пията «Le Chiffonier» («Ветошник»){236}, имевший успех более чем колоссальный. Роль ветошника принадлежит решительно к самым лучшим созданиям Фредерика Леметра. Он смело появился в грязной блузе, с корзиной за плечами, с крючком в руках, пьяный и недостойный, как сделали его ремесло и общество. Ни на минуту не оставлял он своего грубого тона и типических привычек своего звания, но чем далее шла пьеса, тем все сильнее пробивался наружу внутренний свет благородной души ветошника и облекал его сиянием. К концу пьесы лицо это выразилось во всем своем человеческом достоинстве. Но послушайте далее… Ветошник, никогда не выезжавший из Парижа, начинающий свои ночные поиски в то время, как другие начинают свои пиршества и удовольствия, лишенный всех отрадных чувств любви и привязанности и потому часто напивающийся, думая найти их в бреду, встречает девушку, такую же бедную, как он сам, и делается ее бескорыстным покровителем. До сих пор все просто и верно, а близость шумной, богатой парижской жизни сообщает сценам особенную выпуклость и значение. Но автору вздумалось втолкнуть в свою драму несколько исключительных лиц, и тут-то начинаются натяжки. На сцену являются негодяй, подлежащий галерам, дочь его, допускающая избиение ребенка, незаконно ею прижитого, и прочее… Господи! Если бы шло дело о борьбе с подобными недостатками, то два-три полицейских сыщика исправили бы общество отличным образом. Борьба ветошника как-то теряет значение, какое могла бы иметь; упреки его вроде следующего: «Вы, матери, убивающие детей своих!» никого не клеймят; буржуазия спокойно их слушает, и даже в последней сцене, когда ветошник умоляет правосудие предоставить ему окончание дела, является на бал со своим крючком и снимает им подвенечный вуаль с преступницы, крича: «Это тоже ветошка!» буржуазия позволяет себе улыбаться… И она имеет право улыбаться! Если бы какой-нибудь прокурор согласился на такой эффект для удовольствия бедного человека, ведь прокурора разжаловали бы! Таким образом, несмотря на благое начинание, драма оканчивается пустым треском{237}. Она походит на пустые жернова, которые с визгом трутся друг о друга, не высыпая ничего, и от этого делаются скоро негодны к употреблению…
На столе у меня лежит только что вышедший 6 том «Истории жирондистов» Ламартина: та же история, то есть общая всей прошлой зиме и предписывающая выкупить несколько страниц ума таким же количеством недоразумений, всякую логическую верную мысль – мыслею, ей противоположною…
19 мая н. с.
VI(б)
Новая драма г. Дюма «Le chevalier de Maison-Rouge». – Драма: «Шарлотта Корде». – Процесс д'Эквилье и порода Жантильомов. – «История монтаньяров» Альфонса Эскироса. – Брошюра Корменена. – Умерщвление герцогини де Прален.
Я, как вам известно, снова в Париже. Мы приехали туда к последнему дню июльских праздников{238}. Недостаток продовольствия в продолжение зимы и обилие скандальёзных историй{239} в последнее время не имели никакого влияния на три великолепных фейерверка, спущенных на набережной Сены, ни на публичный концерт в Тюльери, ни на ослепительную иллюминацию Елисейских полей. Все это было очень пышно и богато. Если уж придираться да класть каждое лыко в строку, так, пожалуй, можно заметить, что народ очень серьезно и хладнокровно смотрел на все празднество, освистывал каждую неудавшуюся ракету, аплодировал римской свече, отшипевшей на славу, но об энтузиазме и о великих воспоминаниях, связывавшихся с торжеством, совершенно забыл. Правда и то, что происшествия вроде Жирарденовских нескромностей{240} да Тестова процесса{241} хоть у кого отобьют память, но все-таки, по-моему, это не причина оставаться мрачным при таком увлекательном зрелище. Когда же будет он радоваться? Ведь вот едва сгорел фейерверк, как начались новые истории, история контракта{242}, история завещания, история Вернера{243}, наконец, история новой драмы Дюма{244} «Le chevalier de Maison-Rouge»[39] в театре, который сам очень впопад называется Историческим и достоин владеть всеми скандальёзными происшествиями современности. Так для веселья придется ему долго ждать, как видите…
Мы остановимся на новой пьесе Дюма и – просим извинения у многочисленных петербургских и московских почитателей его таланта – остановимся с упреком. Кто же виноват, что знаменитый писатель построил сам для себя театр и намерен 5 или 6 раз в году удивлять Европу отсутствием исторической добросовестности, систематической порчей народных понятий об отечественных событиях и дерзостью представлять известнейшие лица истории, как на ум придет. Новая пьеса его взята из времени Жиронды, но так ловко, что на всяком провинциальном театре, где нет 20 человек статистов, можно, пожалуй, и выкинуть Жиронду. Впрочем можно также выкинуть и всю интригу, оставив только народные сцены, или наоборот, выкинуть народные сцены, а сохранить только басню. Пьеса удобная, как видите, до крайности. Содержание ее можно рассказать в двух словах: одно роялистское семейство купило домик возле Тампля, где содержится вдова злополучного Людовика XVI{245}. Домик этот особенно тем знаменит, что имеет тунель, связывающий его с внутренним двором темницы. Почему же и не быть такому дому, когда есть бесчисленное количество домов без тунелей? Душа всего заговора – небывалый Кавалер Красного Дома. Он является во всех видах – и кавалером, и блузником, и национальным гвардейцем, и даже тюремным сторожем в Conciergerie{246}; так и видно, что полиция времен террора была крайне благодушна и терпелива. Обе попытки освободить великую узницу, сперва в Тампле, а потом в Conciergerie, где заговорщики будто бы и жандарма убивают, будто бы и в комнату заключения пробираются, – остаются безуспешны. Здесь мы должны отдать полную справедливость автору: он не решился показать освобождение королевы, не решился вывезти ее из Франции и передать в руки беспокоющегося августейшего семейства ее. И он тем более заслуживает похвалы и поощрения, что Жюль Жанен в разборе пьесы как будто упрекает его за этот недостаток смелости, в чем мы никак не можем согласиться с остроумным фельетонистом «Journal des Débats». Когда попытки не удались, кавалер уходит, как и следует, неизвестно куда. Остается для ответа роялистское семейство, в котором муж, по весьма нелепым причинам, развитым в драме, предоставляет жену эшафоту, а сам желает спастись. Эти причины заключаются собственно в том, что жена его в хлопотах разных coup-de-main[40] влюбилась в одну горячую голову, молодого республиканца, который сам того не зная, служил заговорщикам средством к достижению их предприятия. Едва арестовали жену, как горячая голова является в тюрьму, отказывается от своих убеждений и решается умереть со своею милой – да не тут-то было. У него есть друг, владеющий двумя билетами, с помощью которых можно погулять по тюрьме да и выйти. Друг уступает им эти билеты, а сам остается на их месте, рассуждая весьма основательно, что влюбленным надо жить, а иначе какая же польза от любви может быть, а что он, друг, теперь покамест свободен, так пожалуй и умереть можно. Подымается задняя занавесь, и сцена представляет осужденных жирондистов, собравшихся на последнее пиршество и встречающих зарю последнего своего дня воздыманием кубков и патриотическим гимном.