Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
«Когда отцы, достав кисеты, ещё от боя горячи, среди картин, зеркал, паркета уже подумали в ночи, какую жизнь на белом свете они построят навсегда, и позавидовали детям, взглянув в грядущие года…»
А дети?
Хорошо, если будущее предстаёт в космически-планетарных масштабах, — тогда можно сказать: «не знаю!» У Орлова особое пристрастие к таким тысячелетним прогнозам. «Что в мире через тыщу лет изменится, вы мне скажите?» Не скажут. Впрочем, можно сказать так: «Через тысячу лет отыщут наши старые корабли, как челны, на которых вышли мы с Земли за предел Земли», — такое вполне можно предсказать в разгар Космической Программы. Но на вопрос: «что там будет с тобой» — нет ответа. А вопрос, между тем, неотступен…
Потому что вопрос по существу не о тысячелетии — вопрос о судьбе тех, кто вот недавно, на памяти живущих, получил в наследство мечту о счастливом будущем, и оно было так близко.
Путь к нему обернулся кровавым бездорожьем. Преодолеть дистанцию надо было броском.
Жизнь, по пословице, не поле,
Абыли позади поля,
Где столько грома, крови, боли
И на дыбы встает земля…
Перешли. Преодолели. Можно жить?
Но снова, будто не бывало
Их, равных жизни, на пути,
Мы повторяем все сначала,
Что жить — не поле перейти…
За кем это мы «повторяем»? Стихи — 1957 года. Так что ясно, за кем: за автором «Доктора Живаго» повторяем, который сказал: «Я один, всё тонет в фарисействе. Жизнь прожить — не поле перейти». Пастернаку и отвечает Орлов в одном из самых пронзительных своих стихотворений:
Здесь нет ячеек пулеметных,
Не рвутся мины на пути,
Но там хоть был устав пехотный,
А здесь не знаешь, как идти…
Вот мы и упёрлись в неразрешимость, которая подстерегает нас при осмыслении великой поэзии. Неразрешимо: что делать с наследием, полученным из рук отцов? Передать детям? По логике — так. По ознобу поэзии — не получится. Какой-нибудь двадцатилетний юнец… Витька — так называет Орлов водителя, подбросившего их, двоих ветеранов, на «берег Невы сорок первого года». Два старика бродят по заплывшим окопам, вспоминают бои, вспоминают глазастую санитарку, как она рвала свою рубашку на бинты для раненых, поют старые песни и плачут… А Витька ждёт их в машине, включив радио…
«Ах, зачем ему, Витьке, за нас нашей памятью мучиться? Ах, зачем, всё равно у него не получится…»
Значит, надо расплачиваться. Самим. Ни на кого не рассчитывая, ни на что не надеясь.
Мы за всё заплатили сами,
Нас не может задеть хула.
Кто посмеет в нас кинуть камень,
В наши помыслы и дела?
За такую обжигающую гордость прощаешь поэту стандартные «помыслы и дела». Библейский «камень» посвежее. А вот «хула» — предчувствие, от которого может прохватить озноб. Найдутся ведь в юном поколении такие наследники, которые скажут ветеранам, что те зря воевали, надо было впустить Гитлера, и он, глядишь, угостил бы нас всех баварским пивом, накормил бы свиными ножками…
Кажется, в 70-е годы наши юные любители пива ещё не доходили до такого кощунства, и хорошо, что Орлов подобных вещей не услышал. Но что-то старался уловить в гулах будущего. И укреплял душу, возвращаясь памятью «в те святые года, где «нет» было «нет» и где «да» было «да».
Один из самых простых сюжетов перехода «оттуда» «сюда», то есть с траков войны на траки мира — воинский парад. Орлов пишет эти парады с самой Победы.
Десять лет спустя: день торжества полка или державы, плац, генерал, рука к козырьку, ассистенты у знамени.
Четверть века спустя: по ночной Москве громыхают войска, готовясь к параду. Порядок прохождения: пехотинцы, моряки, танкисты…
Тридцать лет спустя: воспоминание о Параде Победы — знамена вражеских армий летят к подножью трибуны.
Может, этот поэтический парад парадов и не стоил бы специального внимания, если бы не увенчался знобящим прощальным аккордом:
Когда это будет, по знаю,
В краю белоногих берез
Победу Девятого мая
Отпразднуют люди без слез.
Поднимут старинные марши
Армейские трубы страны,
И выедет к армии маршал,
Не видевший этой войны.
И мне не додуматься даже,
Какой там ударит салют,
Какие там сказки расскажут
И песни какие споют[104].
Опять это: «не знаю» — тактично прикрывающее тревогу. «Без слёз»? — долгонько ещё ждать, пока отольются наши слёзы. «Маршал, не видевший этой войны»? Будет такое. Пока что мы увидели, как был смещён последний маршал, видевший эту войну, как он, «сдав шпагу», спросил: «Куда мне теперь?» — перед тем, как отправиться в следственный изолятор по делу о «путче». И правда, не додуматься бы Орлову о том, какие при этом были рассказаны сказки, как злорадствовали «свои» в спину армии, когда она оказалась бессильна в Чечне, а до того в Афгане, — до Афгана-то Орлов совсем немного не дожил, какие-то два года, — как перенёс бы он распад державы, спасая которую, горел, конец эпохи, в которой остался душой? Навсегда.
Стал я стар и, как мальчишка, ясен
И доверчив. Видно, те года
Одарили верой, и не к счастью,
И уже, наверно, навсегда.
Да как же «навсегда», если в каждой ноте последнего парада — ожидание забвения! Если чувствуешь, как из будущего, за которое пролита кровь, — «ни звука, ни эха, ни тени»! Если не только плоть бренная исчезнет без следа вместе со смертью, но и стихи, отпечаток духа, вопль к вечности — неотвратимо сотрутся из вечности. Самые горькие строки Орлова — об этом.
«Без следа исчезну, только где-то на земле дождинка упадёт. Перечтут стихи мои поэты, да забудут имя в тот же год».
Это написано в 1948-м, когда сверстникам под тридцать, и звёздный час лирики поколения — впереди.
Четверть века проходит.
«…За пятьдесят товарищам моим, им некуда от времени деваться, лысеющим, стареющим, седым. А мне всё кажется, что им по двадцать».
Очная ставка с собой двадцатилетним, с тем мальчиком, которому Революция пообещала жизнь вечную, а Держава велела умереть в 1941 году, — повторяется и повторяется — в стихах, написанных тридцатилетним мастером, сорокалетним мэтром, пятидесятилетним ветераном…
«А что ещё? Дожить на белом свете, быть может, до шестидесяти лет…»
До шестидесяти не получится.
И уйти от того двадцатилетнего, вставшего когда-то под пули, не получается. Длится и длится сорок первый год. «Парнишка с доверчивым взором» не идёт из памяти. И это ты сам…
Светит солнце на травах,
Дымится броня.
Можно просто заплакать,
Как мне жалко меня.
Жалко мальчика, обречённого на смерть? Жалко. Ещё жальче того, кто ничего не вспомнит: когда-нибудь какой-нибудь «потомок, в саду, где вишни с грушами цветут, разроет дота древнего обломок и, содрогнувшись, взглянет в пустоту». Это — когда-нибудь. А теперь? Всего жальче, что мы — «как будто пыльные реликвии, действительно которым нет цены, с последней, называемой Великою, историей оправданной войны».
Последней?.. Если бы так. Оправданной? Историей — да. Но как оправдаться перед мальчиком, который погибнет? Ведь он «там, в огне ревущем, верит в мирного, далёкого меня». А ты, проживший ещё треть века мирной и — в понимании того мальчика — счастливой жизни, — сможешь ли разделить его веру? Наградили этой верой и тебя, и его — к счастью? К несчастью? Кто счастливее: тот, кого «зарыли в шар земной», или тот, кто остался жить и получил этот шар в наследство?
А если бы повторить — «всё повторить, всё, чем судьба меня пытала»? Что тогда выбрать? Вот он шагает, двадцатилетний герой, «весёлый, счастливый, довольный»… счастливый, хотя вот-вот рванёт ему в глаза смертельный сполох. И надо бы окликнуть его из нынешнего счастливого мирного времени: предупредить, предотвратить несчастье…
…Его впереди это ждало,
И я не окликнул его.
Кто более несчастлив?
Нет ответа.
Три прощальных стихотворения пишет Сергей Орлов в 1977 году.
В одном — готовится к смерти, примиряется с ней, обожжённой рукой гладит землю — у Земли просит прощения, что покидает её.
В другом — рассчитывается с подлостью людской: вспоминает, как по доносу предателя во время войны каратели вырезали партизанский лазарет; наверное, рассказала ему этот случай глазастая санитарка. Стихотворение посвящено Юлии Друниной.
И в третьем (написанном, видимо, на черноморском курорте) мерцает в небе одинокая звезда, ревет море, и кажется, что это сама эпоха не даёт уснуть — Земля призывает солдата в строй.