Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
А Гегель был неверующим? Верующим, конечно, но история у него, в сущности, понималась вне добра и зла. Более того, он считал, что эти категории лишь мешают понять ее объективный ход («ум злодея» — говорит он — выше всяких моралей…). Что бы он сказал после 1945 года? Ему пришлось бы в корне изменить свою точку зрения, а Герцену убедиться в страшной правоте своей.
Никто так не раскусил нечаевщину, как Герцен, поняв ее как главную угрозу, угрозу не только и не столько социально-политическую, сколько духовно-нравственную для всего человечества.
«Дворянский этап» русской революционно-демократической традиции и завершился завещанием Герцена. Оно выстрадано им так же, как пушкинский «Пророк» после пушкинского же «Демона» и «Сеятеля».
Чудовищная несправедливость Достоевского в отношении к Герцену: в «Бесах» он «подан» как автор пародийного стихотворения «Студент» (которое написал Огарев, посвятил его — забыл кому, а потом, под давлением Нечаева, перепосвятил Сергею Геннадьевичу Нечаеву).[214] Именно с Огаревым и с Бакуниным Герцен в конце жизни схватился не на жизнь, а на смерть, из-за Нечаева, и с самим Нечаевым, конечно. И эта схватка (мысль не моя, а петербургского автора в книжке о Нечаеве) ускорила смерть Герцена. Нечаев смертельно боялся публикации писем Герцена о нем, всячески срывал эту публикацию, шантажировал дочь Герцена (не поддалась, оказалась достойной отца).
Кстати, я обнаружил в «Русском вестнике» (где-то есть выписка) в разделе критики и библиографии обзор последних произведений Герцена, который мог прочесть Достоевский, а наверное, не мог не прочесть: в это же самое время в том же «Русском вестнике» печатались «Бесы».
И когда Достоевский писал, что у нас никто не понимает Нечаева, то это было вдвойне несправедливо. Во-первых, раньше всех и не хуже Достоевского его понял Герцен; во-вторых, его понял, чуть позже (на процессе 1871 года), если так можно выразиться, совокупный ум участников этого процесса.
Вот интересная история: Ленин был предугадан, предвиден, Россия была предупреждена о его появлении. Раньше всех и глубже всех его предвидели, о нем предупреждали Герцен и Достоевский. Даже одна эта «общая точка» (выражение Достоевского) заставляет пересмотреть традиционную, установившуюся как бы навсегда оценку, оценку — противопоставления, оценку — антагонизма. Но тут они были вместе, были заодно.
Главный пункт — единство: попытка снятия вечного противоречия между «я» и «мы», между личным самоусовершенствованием и общественным переворотом — что сначала, что потом?
Противоречие это столь же мнимое, по существу, сколь и реальное — в жизни. Но мнимость его постигается и достигается слишком долго.
У Герцена и Достоевского — прорыв к его снятию. Объяснюсь. Тот и другой, навидавшись всякого, почти в одно и то же время (Герцен: 1812–1870; Достоевский: 1821–1881) открыли этот прорыв не просто в самоусовершенствовании личности, в самотребовательности ее, не просто в провозглашении ничем не заменимой значимости «первого шага», а может быть, прежде всего в том, что отнесли этот критерий к вождям, почуяв, предугадав, поняв, что наступает эпоха вождей и толпы, то есть то, что чуть позже сформулируют Ортега-и-Гассет («Восстание масс»), Мережковский («Грядущий хам»), «Вехи», Булгаков («Собачье сердце»). Какую-то сверхгениальность и сверхуниверсальность последнего мы до их пор не поняли, сняв с этого рассказа только самый поверхностный слой.
Герцен и Достоевский раскусили Ленина до его рождения. Ленин, имея почти полное собрание сочинений обоих, не понял ни того ни другого, попытавшись «присвоить» Герцена и возненавидев Достоевского.
«У вас не будет последователей, пока вы не научитесь переменять кровь в жилах» (Герцен, 31 декабря 1847 г.). «Письма к старому товарищу», как и «Письма об изучении природы» (написанные куда раньше первых — в сущности, в юношеские годы), потрясли меня несказанно. Чем? Не понимал, но чувствовал. Потрясающей художественностью. Не понимал, но чувствовал: личностью. Заражал. Я просто в него влюбился. Это было в студенчестве. Впервые философия на поэтическом языке.
Куда позже я понял не меньшее, а несравненно большее значение последних писем Герцена, — которые можно было бы назвать «Письма об изучении человеческой природы». От них — невозможно оторваться. Цитировать хочется все подряд. Гениальная философско-социологическая, духовная ПОЭМА! — по чисто художественной слитности т. н. «содержания» и т. н. «формы», по той «субъективности», которая, оказывается, выше, глубже, заразительнее всякой объективности.
Господи, все давным-давно, задолго до нас открыто и переоткрыто. А нам что? А нам — только понять и применить…
Но вот в это «только», оказывается, все-все и упирается. Завещание Герцена. Завещание, борясь за которое, он и положил жизнь. Эта поэма стоит поэмы. Кто такое напишет? Гегель, что ли? (Мне кажется, Мераб Мамардашвили мне бы этого не простил.) Это гениальная попытка найти путь всемирной истории как «равнодействующей» всех частных «моралей». Но «равнодействующей» всех «моралей» — не было, нет и не будет: Христос — равнодействующая? Один человек может победить весь мир.
Гениально у Достоевского о Герцене (Страхову): «…поэт по преимуществу. Поэт берет в нем верх везде и во всем, во всей его деятельности. Агитатор-поэт, политический деятель — поэт, социалист-поэт, философ в высшей степени поэт…» (5 апреля 1870 г.).
Сегодня сделал маленькое открытие. Вспомнил благодаря книжке Раи Орловой о Герцене герценовскую статью «Мясо освобождения» (1863). И вдруг «замкнулось» на «Братьев Карамазовых», на сценку «За коньячком». Иван с отцом. Спор. Шныряет Смердяков. Федор Павлович выгоняет его и говорит:
«— Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал?
– Ровно ничем, уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо (курсив мой. — Ю.К.), впрочем, когда срок наступит.
– Передовое?
– Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше.
– А когда срок наступит?
– Загорится ракета, да и не догорит, может быть…»
Уверен: осознанно или неосознанно в этой реплике Ивана аукнулась герценовская статья. Вообще: Герцен как один из прототипов Ивана (проблема герценовского деизма, атеизма, отношения к религии).
«Почвенничество» Достоевского…
Затюкали: «реакционность», мракобесие. «Почвенничество» — это ведь из агробиологии. Ну можно ли какие угодно семена высеивать в какую угодно почву? «Почвенничество» Достоевского вовсе не социально-политическая категория, а гениально-художественный, прозренческий образ.
Последний час. Две Мадонны
– Когда примирятся люди?
– Когда примирятся боги…
Странная вещь: когда все уже произошло, понято-перепонято (или казалось, что понято), когда все обговорено с самим собой и с близкими, — становится скучно об этом рассказывать — повторять. Кажется все банально и бахвально. Однако я не прав, потому что, может быть, кому-то это все-таки будет интересно.
Дело было так. Почти с самого начала, когда я стал заниматься Достоевским, меня вначале раздражала, потом огорчала, а еще потом ожесточала мысль о том, что его, Достоевского, неприятие католичества как такового — неправедно.
Вначале я боялся самому себе в этом признаться. Тем более противостоять. Но мысль не оставляла, укреплялась, утверждалась — наконец, взорвалась. «Как же так? — думаю я про себя. — Ты же обожал “Мадонну Рафаэля”. А что такое его Мадонна? Это же “результат”, один из “результатов” ненавидимого тобой католичества. А ведь еще ты любил и ворота Миланского собора, мечтал получить хотя бы их фото. Ты был счастлив, когда за год до твоей смерти, даже раньше, Владимир Соловьев, зная о твоей любви к Мадонне Рафаэлевой, подарил тебе ее фотографию, — как же так? Если католичество — мерзость, как же оно могло породить такое великолепие, столь тобой любимое?»
Так долго думал я и очень боялся тебе противуречить… «Как же так, — думал я. — Ты же помер под этой самой “Мадонной”, подаренной тебе В. Соловьевым». Когда в 1992 году, получив вдруг «разрешение» А.И. Солженицына навестить его в Америке, я дня за три до отлета, снова об этом подумал почему-то: «Ты же умирал по-христиански, православно, стало быть, с иконой в руках… С какой?..»
Тут же позвонил в Санкт-Петербург Бэле Нуриевне Рыбалко (директор Музея Достоевского):
– Простите меня, ради Бога, грешного атеиста. Сто раз был у вас. Ночевал в этом доме и ни разу не удосужился запомнить и понять икону Достоевского. Наверное, он с ней — по обычаю — и помер. Есть у вас эта икона?