Алексей Бердников - Жидков, или о смысле дивных роз, киселе и переживаниях одной человеческой души
Годишься и таким, как есть -- небритым.
Давай, надвинув шляпу до бровей,
Москвой лететь, как Дон Гуан Мадритом -
В обход ментов и статуй, или -- пусть:
Я никого в Мадрите не боюсь.
В год анно Домини пятидесятый
Бродил ли ты, читатель, по Москве,
Лобзал ли пыльные колени статуй?
Мял ли траву? Валялся ль на траве?
Был ли влюблен как Дон Гуан завзятый
В ее рубины в темной синеве,
В ее холмы, в ее дворцы и парки,
В холодную звезду электросварки?
Тогда бежим Покровкой на Арбат
Москвой, любимой "пламенно и нежно",
Пока еще ты крыльями горбат,
Пока удача просто неизбежна,
Пока еще ты холост и чубат,
Пока любить безмолвно, безнадежно
Еще роскошествуешь ты, пока
Твою судьбу ты держишь за бока.
Но что как ты, о горькое мечтанье! -
Богатый ранним собственным умом,
К тому прошел Магниткой испытанье,
Cидел по лагерям в тридцать седьмом,
А в сорок первом в страхе без шатанья
Стоял на смерть за химкинским бугром,
Что как тебе окопы Сталинграда
Являются во сне как пекло ада.
И Курск, Варшаву или Кенигсберг
Ты созерцаешь ныне без кристалла?!
И ты идешь во вторник и четверг
В кабак чтобы надраться там устало -
О, что тогда? Весь этот фейерверк
Пускать перед тобой мне не пристало.
Как раскрывать тебе глаза на"культ"? -
Хвати всех этих олухов инсульт!
Все это лишь попытка оболванить,
Бахвальство, набивание цены.
А нас оно могло б, пожалуй, ранить.
Читатель, плюнь! Все это крикуны -
Им только б в мавзолеях хулиганить
Да поднимать в журналах буруны!
Они безызвестны и бестелесны
Их имена безвестные известны.
Взглянул -- и прочь: они не стоят слов!
Одна, одна Москва обедни стоит!
Она душиста, как болиголов,
Она компактна, словно астероид.
В ней ниткою жемчужною мостов
Ватага экипажей воздух роет,
И от волненья звуков целый день
Поет в бульварах окон дребедень.
На окнах же -- герань и гриб японский,
Под проводами носятся стрижи,
Их траектории, как волос конский,
Завязывают в узел этажи
Москвы тверской, июньской, барбизонской.
Что может быть чудеснее, скажи,
Чем адский хор автомобильных альтов
И сполохи бульваров и асфальтов?
А шорох шин? А говор городской,
К которому нимало не привыкнешь,
Чтоб вслед не вспоминать об нем с тоской?
Душой к акценту милому все никнешь,
Все сердцем льнешь к Покровке и Тверской,
И хоть во сне, а вякнешь или зыкнешь
Лесным, чащобным гомоном Москвы -
Не "а", не "о" -- сплошные "и" да "ы".
Иль, скажем, вот еще: темней, чем боры,
Гораздо глубже, нежли небеса,
Вы приковали мысль мою, соборы,
Одетые в досчатые леса!
Вас, правда, нет нигде -- одни заборы,
Однако, есть прямые чудеса:
Вы, даже взорванные, ясно зримы,
Неистребляемы, неопалимы!
И, лишь идя Покровкой, слышишь ты
Под жуткий звук Онегинского вальса
Приятный глас из яркой высоты:
-- Противный Стратилат, ты что -- зазнался?
-- Да нет, я только что из Воркуты!
-- А, понимаю, значит ты сознался!
-- Частично! -- возражает Стратилат.
Со мной и не крепчали: вывез блат!
-- Послушай, ай да блат у Стратилата,
Ведь он сидел по пятьдесят восьмой! -
И вздох: Вот у кого ума палата!
А мой вот все не явится домой! -
И хохот мчится из окон крылато,
Веселый, бесшабашный и прямой,
Парит над государственной торговлей
И выше, выше, аж под самой кровлей.
А снимешь трубку на Чистых прудах
И наберешь мизинцем милый Хлебный,
Тотчас услышишь: Тетушка в трудах,
Иль где-то в очереди за целебной
"Ессентуки-12". В проводах
Послышится короткий и волшебный
Гудок отбоя, и чуть выше тон,
Сребристый голосок: Але, Антон? -
И вот ты пойман с трубкой возле уха,
Отсохнет горло, отпотеет нос,
И голос -- против воли сипло, глухо
"Позвать Максимову" попросит в нос.
Звенит сребро: "Максимову? Так сухо?
Антон, но что с тобой -- ты сам принес
Ей имя Тетушки, и в коммунальной
Ее зовем так все -- вот ненормальный!"
Да, в самом деле, до чего ж я туп,
Доходит до меня, как до жирафа,
Друзья, я на себя имею зуб,
Какого не имеет тетя Рафа
И тетя Валя. Глуп, как дамский пуп,
Достоин остракизма, больше -- штрафа,
И буркнув: "Извини!" (Каюк! Каюк!)
Со злобой трубку вешаю на крюк.
И, перейдя за людный перекресток,
Под парикмахерскою на углу,
Смотрю я на себя -- тупой подросток
Почти прилип к витринному стеклу.
Рот, в самом деле, некрасив и жесток,
Глаза колюче прорезают мглу,
Их взгляд пытлив и хмур, тревожен, скучен
И вежливым манерам не обучен.
Нет, ни одна пройти по Поварской
Не смеет так девица или дама,
Чтоб на нее я не взирал с тоской,
Не пялился сердито и упрямо,
Не щурил глаз в манере шутовской.
Иная растревожится: "Где мама?"
А я ей кисло уж бубню в ответ
"Чего пристали? Может, мамы -- нет?"
На Герцена ж вобще не без курьезов.
Уж остановится, уж не пройдет.
Их пол настолько бирюзов и розов,
Что просто неприятно, просто рвет.
Уставится -- я Павлик ей Морозов?
Бедром играя, ближе подойдет,
И спросит голос легкий с нежной силой:
"Но что за взгляд?! Ты что так смотришь, милый?"
Как будто есть мне дело до того,
Как взгляд мой смотрится и как он понят,
Приятно ль ей испытывать его.
А тут еще кого-нибудь хоронят,
И, огласив восторгом торжество,
Трамваи, выстроясь в цепочку, звонят,
А за оградой, где Нарком Сиб-Руд,
"На крыльях ветра" узницы поют.
Тут стану кукситься: Вы что хотите?
-- О просто, чтобы мог ты уяснить,
Что так не смотрят! -- Смотрят? Как? Пустите! -
Гнусавлю я. -- Вам только б обвинить,
Проштрафить, замести... Не вы ж растите! -
Читатель, тут пора бы пояснить,
Что я имел пристрастие к кунштюкам
И мой испуг был просто свинским трюком.
Ну что вы! Я отмачивал подчас
Гораздо, будет, поважнее корки
И с большим шиком, уверяю вас! -
Достойные хоть лагерной галерки.
Садится, скажем, на скамью пред вас
Лазурно-розовое, сборки, сборки, -
Где я пред тем крутился, словно бес,
И сядет в юбке, а ведь встанет -- без!
Бестактная, бессмысленная шалость!
Какой-нибудь сомнительный "бэ-эф"!
А вспомнил, так теперь и сердце сжалось!
Однако с риском вызвать худший гнев,
Продолжу: подходил. "Какая жалость!
Вот и порвали юбку, как-то сев".
Она, растерзанным прижавшись к лавке,
Смеялась: "Пустяки! Что, нет булавки? "
Булавку находил и ей ссужал,
И на метро давал копеек сорок,
И, сидя рядом с ней, соображал,
Как ей идти и вдоль каких задворок,
И всякие порывы выражал,
Прекрасные без всяких оговорок,
И поворачивалась вдруг спиной:
"Зачем шутить вам было надо мной?"
Так нынче кто не шутит? Очень мало
Находится способных не шутить,
Чтоб смехотворчество не донимало,
Вот, скажем, взять и номер накрутить
На телефоне и, смутяся мало,
Из зависти на друга напустить
Всех крестных мух и уксусную губку.
И после весело повесить трубку!
Вот душу возвышающая месть!
Иль, скажем, щелкнуть по башке ребенка,
Которому лет восемь или шесть -
Ни за что, ни про что! Чтоб только звонко!
Чтоб мог побольше реву произвесть!
Но я, признаться, не шутил столь тонко -
Отнюдь не потому, что был я мал -
Но только юбки, трубок не снимал!
Иль вот дивертисмент, опять для диска -
Услышав в трубке "Лейтенант Петров!",
Себя рекомендовывать: "Редиска!"
И слышать терпеливое:"Петров!",
И вновь: "Редиска! " -- Высота изыска!
Наверчен номер. Пять иль шесть гудков.
Снимают. Пауза. "Ну ты, Топталин!"
Но слышим вдруг: "У аппарата Сталин".
МОИ УВЕСЕЛЕНИЯ
В ту пору в Хлебном с "Амбасад Бельжик"
Соседствовала серая монада,
Прошловековый каменный антик
С фонарными заграньями фасада
В венецианских стеклах "лямужик",
За коими всегда росла рассада
И, выгородив от послов жилье,
Трепалось ветром женское белье.
В том замке, и старинном, и не тесном,
Жил Ганнушкин, известный психиатр,
В квартиру путь пребудет неизвестным,
Не то повалите, как на театр,
Глядеть ее в рыдване многоместном.
В том доме, сообщает Мальфилатр,
На этот счет весьма определенный -
"Жила девица. И была -- влюбленной".
Конкретно: предложу, собрав весь дух,
Нырнуть под мраморной доской у входа,
Минуя непременно двух старух,
Сидящих тут же поперек прохода.
Бьюсь об заклад: у вас захватит дух,
Сколь горяча бы ни была погода,
В парадном ждет могильный лед гостей.
Он вас тотчас прохватит до костей.
Не следует, однако, огорчаться:
Ангина, пневмония -- ерунда,