Захар Прилепин - TERRA TARTARARA. Это касается лично меня
В 1997 году столетие со дня рождения Анатолия Мариенгофа забыли. А недавний 110-летний юбилей тем более не заметили и, конечно же, ничего не переиздали из, как говорится, обширного наследия Мариенгофа.
Следующий юбилейный год, связанный с именем Мариенгофа, невесть когда будет. Поэтому я взял на себя смелость отметить две не совсем округлые, но вполне себе симпатичные даты.
Первая книжка Мариенгофа — «Витрина сердца» — вышла в 1918 году — вот вам 90 лет со дня выхода дебютного сборника его стихов. А в 1928 году увидел свет самый, наверное, известный (и самый лучший) роман Мариенгофа «Циники» — значит, нынче на дворе 80 лет с года его первой публикации. Чем не повод поговорить о хорошем человеке.
К тому же и 111 лет со дня рождения — дата более чем оригинальная. Как раз в стиле Мариенгофа.
Забвение Мариенгофа — это ничем не заполненная пустота в русской литературе.
О Мариенгофе хочется сказать — великолепный. Тогда его имя — Великолепный Мариенгоф — будет звучать как название цветка.
Мариенгоф похож на восклицательный знак, удивителен самим фактом своего присутствия в чугунные времена с изысканной женой, укутанной в меха. Вижу, как лакированные ботинки вечного денди отражают листву, трость брезгливо касается мостовой.
Снисходительная полуулыбка, изящная ирония, ленивый сарказм, даже аллюзия к Пушкину на грани издевательства: «Не дай мне бог сойти с ума» превращается в нытье нищего с протянутой рукой (под лохмотьями которого скрыт юродствующий эстет) — «Выклянчиваю: сохрани мне копеечки здравого смысла, бог!»
Жуткая реальность и воспаленный мозг создают, соприкасаясь, рифму, образ, фразу, парадокс.
Оригинальность — во всем. Мариенгоф даже умер в день своего рождения.
В божественном балагане русской литературы Анатолий Мариенгоф — сам по себе.
Нет никаких сомнений — он друг Есенина. Более того, Мариенгоф — самая важная личность в жизни Есенина. Тем не менее «друг Есенина» — не определение Мариенгофа. Скорее примечание к их биографиям. Вражда поэтов была и, пожалуй, осталась общим местом есенианы определенного, почвеннического толка. Но есть куда больше оснований к тому, чтобы дружба поэтов стала предметом восхищения.
О том, как они жили — как создавали «эпоху Есенина и Мариенгофа» (название неизданного ими сборника), как ссорились и мирились, что вытворяли и как творили, — обо всем этом стоит писать роман. Несмотря на то, что Мариенгоф однажды написал об этом сам. Без вранья.
Имажинизм — место встречи Есенина и Мариенгофа в поэзии — явился для них наиболее удобным способом отображения революции и мира вообще.
Поэты восприняли совершающееся в стране как олицетворение основного принципа имажинизма: подобно тому, как образ в стихах имажиниста скрещивает чистое с нечистым, высокое с низким с целью вызвать у читателя удивление, даже шок — но во постижение Слова и Духа, так и реальность земная замешала чистое с нечистым с целью через удивление и ужас привести — согласно Есенину и Мариенгофу — к стенам Нового Иерусалима.
Семантика несовместимых понятий, тяготеющих друг к другу, согласно закону притяжения тел с отрицательными и положительными полюсами, стала истоком образности поэзии имажинистов. Образ — квинтэссенция поэтической мысли. Соитие чистого и нечистого — основной способ его зарождения. Иллюстрация из молодого Мариенгофа:
Даже грязными, как торговок Подолы,
Люди, люблю вас.
Что нам, мучительно-нездоровым,
Теперь,
Чистота глаз
Савонароллы,
Изжога
Благочестия
И лести,
Давида псалмы,
Когда от бога
Отрезаны мы,
Как купоны от серии.
Время как никогда благоприятствовало любым попыткам вывернуть мир наизнанку, обрушить здравый смысл и сами понятия нравственности и добра.
И вот уже двадцатитрехлетний золотоголовый юноша Есенин бесстрашно выкрикивает на улицах революционных городов:
Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.
Юноша вызывал недовольство толпы, но одобрение матросов: «Читай, товарищ, читай». Товарищ не подводил:
Плачь и рыдай, Московия!
Новый пришел Индикоплов.
Все молитвы в твоем часослове я
Проклюю моим клювом слов.
Нынче ж бури воловьим голосом
Я кричу, сняв с Христа штаны:
Мойте руки свои и волосы
Из лоханки второй луны.
Другой юноша, Мариенгоф, снятыми штанами не удовлетворился. Фантазия его в 18-м году была куда изощреннее:
Твердь, твердь за вихры зыбим,
Святость хлещем свистящей нагайкой
И хилое тело Христа на дыбе
Вздыбливаем в Чрезвычайке.
Поэты в ту пору еще не были знакомы, но ко времени начала имажинизма без труда опознали друг друга по дурной наглости голосов.
В первые послереволюционные годы Мариенгоф и Есенин буянят, кричат, зазывают:
Затопим боярьей кровью
Погреба с добром и подвалы,
Ушкуйничать поплывем на низовья
Волги и к гребням Урала.
Я и сам из темного люда,
Аль не сажень косая — плечи?
Я зову колокольным гудом
За собой тебя, древнее вече.
(Анатолий Мариенгоф)
Тысячи лет те же звезды славятся,
Тем же медом струится плоть,
Не молиться тебе, а лаяться
Научил ты меня, господь.
За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин
Я кричу тебе: «К черту старое!»
Непокорный, разбойный сын.
(Сергей Есенин)
Ленивым глазом видно, что в устах Есенина «Сарынь на кичку» звучит естественнее. Определяет это не только органичное народное начало Есенина, но и то, что «немца» Мариенгофа любое вече разорвало бы на части. Если б он сумел его созвать, конечно. Звучит забавно, не правда ли: «Люди русские! Вече народное! Тебя Мариенгоф созывает!»
При явном созвучии голосов Есенина и Мариенгофа основным их отличием в первые послереволюционные годы явился взгляд Мариенгофа на революцию как на Вселенскую Мясорубку, великолепную своим кровавым разливом и развратом. И если совсем недавно он писал проникновенное:
Пятнышко, как от раздавленной клюквы.
Тише. Не хлопайте дверью.
Человек… Простенькие четыре буквы: — умер.
то спустя всего несколько месяцев Мариенгоф словно шепчет в забытьи:
Кровь, кровь, кровь в миру хлещет,
Как вода в бане
Из перевернутой разом лоханки.
Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор…
…А улицы пахнут цветочным мылом
И кровью, липнущей к каблукам.
Тут и тут кровавые сгустки,
Площади, как платки туберкулезного…
И проч., и проч.
Среди имажинистов Мариенгофа так и прозвали — Мясорубка.
В неуемной жесткости Мариенгоф находит точки соприкосновения с Маяковским, который в те же дни собирался запустить горящего отца в улицы для иллюминаций. В тон Маяковскому голос Мариенгофа:
Я не оплачу слезою полынной
Пулями зацелованного отца.
«Больной мальчик», — сказал Ленин, почитав стихи Мариенгофа, между прочим, одного из самых издаваемых и популярных в России поэтов тех лет.
Есенин и Маяковский — антагонисты внутри лагеря принявших революцию. Маяковский воспел атакующий класс, Есенин — Новый Спас, который едет на кобыле. Мариенгоф парадоксально сблизил их, совместив черты мировосприятия обоих в собственном творчестве.
Мариенгоф пишет поэтохроники и Марши революций (жму руку, Маяковский!), и он же вещает, что родился Саваоф новый (здравствуйте, Есенин!). И то и другое он делает вне зависимости от своих старших собратьев по перу, зачастую даже опережая их в создании развернутых метафор революции.
Мариенгоф был соразмерен им обоим в поэтической дерзости, в богатстве фантазии. Вольно варьируя исторические события, можно предположить возможность дружбы Мариенгофа и Маяковского.
Можно упрекнуть меня в том, что я совмещаю имена весьма равнозначные, но многие ли знают о том, что «лиру Мариенгофа» гениальный Хлебников ставил вровень с обожаемой им «лирой Уитмена»?
Как мы видим, Мариенгоф и Маяковский шли параллельными дорогами. Иногда оступаясь, Мариенгоф попадал след в след Маяковскому:
Ночь, как слеза, вытекла из огромного глаза
И на крыши сползла по ресницам.
Встала печаль, как Лазарь,
И побежала на улицы рыдать и виниться.
Кидалась на шеи — и все шарахались
И кричали: безумная!
И в барабанные перепонки воплями страха
Били, как в звенящие бубны.
Это стихотворение Мариенгофа образца 17-го года написано под явным влиянием миниатюр раннего Маяковского. Улицы, упоминаемые в четвертой строке, уже проваливались у Маяковского «как нос сифилитика» в 1914-м, клубились «визжа и ржа» в 1916-м, вообще выбежать на улицы — одна из примет истерики Маяковского: