Хорхе Борхес - Новая встреча. Неизданные беседы
Они сами отыскивали вас.
Да, верно, и если вы возьмете на себя труд перечитать мои милонги, то увидите, что сугубо аргентинских словечек там почти нет; конечно, немного таких словечек есть, но я их специально не подыскивал. Аргентинским в милонгах должны быть ритм, интонация голоса. Читатель читает текст, и если текст — аргентинский, то и читать он em будет с аргентинской интонацией.
Это ощущается. И настало время вспомнить теорию Мартинеса Эстрады[74] суть ее такова: здесь, на нашей земле, в стране, где еще не были решены вопросы собственной культуры и просвещения, уже была укоренена европейская культура.
А Висенте Росси[75] пошел даже дальше, до reductio adabsurdum[76]; он сказал, что выбирает среди всех возможных языков — испанский. Конечно, в этих словах — фальшь; с таким же успехом он мог бы сказать, что стоит перед выбором: гуарани[77] и кастильский язык, или кастильский и французский; это— нелепость, ведь мы все говорим на кастильском… Но встречаются и еще более удивительные вещи; например, Артуро Кансела[78] в рассказе «Судьба босяка» пишет: буэнос-айресский поножовщик, которого зовут Лопес, гордится тем, что у него испанская фамилия. Полагаю, сейчас никто и не вспоминает, что фамилия «Лопес» — испанская; это— просто широко распространенная фамилия, и все давно забыли, что она — испанская. Мы все, когда говорим, мы ведь не думаем о том, что мы говорим по-испански; мы говорим — и для любого из нас это совершенно естественно.
Но, с другой стороны, вы говорили, что всю историю Аргентины можно определить как желание отстраниться от Испании.
Ну да, конечно, но отстраниться, отделиться политически. А что касается языка… С той поры как мы заговорили по-кастильски… я предпочитаю сказать «по-кастильски», а не «по-испански», потому что «по- кастильски» кажется мне максимально обобщающим для обозначения нашего языка. А в Испании говорят: «испанский язык», так как «кастильский» ограничен для них регионом: Кастилия. Ну а здесь — не Испания. И я предпочитаю сказать «по-кастильски», потому что это мне представляется максимально обобщающим. А в Испании — иначе. Странно, что у слов «кастильский» и «испанский» по разные стороны Атлантики столь разные значения. Это так, и, например, Лугонес назвал свой словарь «Словарем разговорного кастильского языка»; и еще есть лингвистическая книга филолога Косты Альвареса, и в ней он, аргентинец, тоже говорит «кастильский язык», а не «испанский»; «испанский» — это представляется уже едва ли не политическим понятием.
Но в действительности это не более чем вопрос вкуса в выборе названия.
Разумеется.
Вы уделяли много внимания связям Аргентины и Европы; аргентинцы внимательно следили за ходом Второй мировой войны, тогдашняя Аргентина была поделена на два лагеря.
Думаю, что осознанию идентичности с Европой мы обязаны Гражданской войне в Испании, ведь до того времени мы и не вспоминали, что когда-то мы были испанцами. Но когда началась Гражданская война, у нас произошло деление на сторонников Монархии и Республики, или, лучше сказать, на сторонников Франко и Республики.
Подобное деление произошло и позже, во время Второй мировой войны, были сторонники союзников и…[79]
Да, сторонники союзников и сторонники Германии. Я в ту пору опубликовал статью, в которой писал, что германофилы не являются друзьями Германии, просто они — враги Англии и Франции; но друзьями Германии они не являлись, а кроме того, абсолютно ничего о ней не знали.
Не могли бы вы вкратце сказать, что разделяло в ту пору наших либералов и националистов?
Националисты были, как они сами утверждали, германофилами, хотя они ничего и не знали о Германии. Но это было для них несущественно, им было важно то, что Гитлер являлся противником Англии и Франции, особенно — Англии. Именно об этом я и говорил в статье, опубликованной в журнале «Огар».
А как вы считаете: у нас есть собственные традиции или их нет, связаны они или нет с Испанией либо с другими странами? Мне кажется, сейчас вы обращаетесь к этой проблеме гораздо реже, чем раньше.
Да, и лучше совсем не говорить о ней.
Вы считаете, она решена?
Чем больше у нас будет традиций — тем лучше; чем большим мы будем обязаны другим странам, включая Испанию, — тем лучше. Нелепо не признавать другие страны и другие культуры, не стремиться к тому, чтобы стать космополитами. Нет никакого смысла быть националистами.
Сейчас мы можем уже говорить о том, что в нашей стране есть собственная литературная традиция.
Традиция существовала уже и в XIX веке, назовем имена Сармьенто[80] или Альмафуэрте[81], или — почему бы и нет? — Лопеса[82].
Но писатели последнего поколения, — такие как Мурена[83],—утверждают, что признавать литературную школу в нашей стране можно только взяв за точку отсчета Борхеса, Мальэа[84], Мартинеса Эстраду и Маречаля[85].
…Как бы там ни было, давайте вычеркнем одно из этих имен — мое; Мартинес Эстрада или Лугонес писали, не имея привилегии сослаться на него. (Оба смеются.)
Для них традиция тоже была важна.
Полагаю, что да; во всяком случае… впрочем, не знаю; и мне никогда не приходило в голову поставить имя Маречаля рядом с именем Мартинеса Эстрады.
11. Эмерсон — Уитмен
Освальдо Феррари: У вас, Борхес, свое собственное понимание Эмерсона[86]; вы говорите, что Уитмен и Эдгар По отодвинули Эмерсона в тень, заслонили сделанное им.
Хорхе Луис Борхес: При жизни по сравнению с Эмерсоном и Уитмен, и Эдгар По были почти неизвестны; для Уитмена Эмерсон сделал чрезвычайно много. Уитмен послал ему первый экземпляр… нет, не так, экземпляр первого издания книги «Leaves of grass» («Листья травы») — она вышла в 1855 году, в том году, когда Лонгфелло опубликовал свою американскую поэму «Гайавата», ныне забытую, включенную в школьные программы — что одно и то же. В общем, в 1855 году увидела свет «Гайавата», североамериканская разновидность поэмы «Табаре»[87], только в ней говорится не о белых, а об индейцах; для своей поэмы
Лонгфелло выбрал размер «Калевалы», финского эпоса, размер, можно сказать, усыпляющий; в том же году было напечатано и первое издание «Leaves of grass». Эмерсон, в определенной степени, предсказал появление Уитмена — в одной статье, опубликованной в «The American scholar»[88], он написал, что поэт Америки обязан включить в свое творчество все, не только все доброе, но и все злое: ложь, преступления, ненависть, зависть; все, что существует в мире. Но, разумеется, одно дело — предсказать поэта, а другое — быть поэтом.
Без сомнения.
Да, это — совершенно разные вещи. Получив книгу, Эмерсон написал Уитмену письмо, поистине доброжелательное, чрезвычайно доброжелательное; он писал, что верит: его книга — самая талантливая, самая мудрая из всех, что когда-либо появлялись в Америке. Он писал, что редко бывает в Нью-Йорке, но что при первой же возможности, оказавшись в Нью-Йорке, будет рад пожать руку творцу, который написал эту книгу и которого зовут Уитмен. Если не ошибаюсь, Уитмен был корреспондентом газеты «Brooklyn Eagle»[89], в общем, фигурой весьма незначительной, но именно он написал эту великую книгу. Так вот Уитмен взял да и опубликовал письмо Эмерсона — и тем самым нанес ему оскорбление. Он сделал то, что не должен был делать, ведь письмо Эмерсона было частным. А кроме того, Уитмен воспроизвел это письмо в третьем издании своей книги, а рядом напечатал ныне столь знаменитые эротические стихи; не так ли?
Да…
И естественно, получилось, что Эмерсон являлся вдохновителем этих стихов, которые шокировали
тогдашних читателей. Сейчас-то их можно печатать где угодно, и никакого скандала они не вызовут.
В общем, Эмерсон, как вы его представляете, был истинным джентльменом.
Да, но только я не знаю… не помню, хотя и читал биографии Уитмена, высказал ли Эмерсон ему хоть какой-либо упрек; но он отдалился от поэта. А Уитмен продолжал печатать свои стихи; кажется, каждый год появлялось новое издание книги, каждый раз — дополненное. И это согласуется с общим мнением и рассуждениями, которые приведены в предисловии к сборнику, о том, что для Уитмена эти стихи, столь разнообразные по манере и темам, являлись единой поэмой, эпопеей, эпической поэмой Америки. Поистине этот наш герой, Уолт Уитмен, был триедин; человек Уитмен, мифический Уитмен, сотворенный воображением автора; мы знаем., что Уитмен родился на Лонг-Айленде, а в книге он пишет, что родился в Техасе, затем объездил всю страну — чего на самом деле не было, — работал шахтером в Калифорнии, в Небраске; и все это было только в воображении Уитмена. И наконец, третья ипостась Уитмена — это читатель, он тоже вторгается в книгу, поскольку поэт неоднократно обращается к нему. Или делает так, словно читатель задает ему вопросы и он на них отвечает. В общем, замысел чрезвычайно странный. И все это к тому же соответствует демократическим идеям; в одном относительно малоизвестном стихотворении Уитмен описывает картины, на которых изображены святые со златыми нимбами, и говорит, что желал бы, чтобы персонажи его книги тоже были с нимбами, так как эта книга принадлежит не одному человеку, а всем. американцам, и не только нынешним американцам, но и грядущим, которых поэт тоже воспел. Иначе говоря, герой Уолта Уитмена — это герой, имя которому — легион; читатель является персонажем его книги, возможно, он явится и много лет спустя после Уитмена. Да и мы с вами сейчас, в известной степени, — порождение Уолта Уитмена.